– Ты не понимаешь души леса, – вздохнула лозница. – Бедные полулюди, вы застряли между явью и сном, между деревом и человеком, ни туда ни сюда. Надеюсь, мой сын будет другим.
С этими словами она умерла.
И Вольсингам проснулся.
Дико ломило шею. Художник потер затылок и завертел головой. Оказывается, он спал прямо на полу кабинета Гроссмейстера, на черном плаще полицейского. Шею ломило оттого, что под ней лежала стопка папок. Сам Гроссмейстер стоял у окна, за которым занималось бледное утро. Его грачиный профиль в нежно-розовом свете был четок, как профиль полководца перед сражением. Над полем будущего боя стелился туман – это был дым из трубки. Вольсингам усмехнулся, обнажив желтые, давно не чищенные зубы. Сражения и полководцев он видел только на картинах. И больше всего ему сейчас хотелось не в бой, а в баню. Тюремная подстилка так и кишела вшами. Утешала лишь мысль, что пара-тройка мерзких насекомых наверняка перебралась из складок одежды Вольсингама на плащ Гроссмейстера.
Полицейский обернулся:
– Проснулись? Я только что отправил констебля Вейде к Харпу. Надеюсь, наш эскулап поторопится.
Вчера вечером Харп спустился в лабораторию, прихватив с собой злополучный Крестос, и, кажется, пропадал там всю ночь. Вольсингам сел на плаще, потирая занемевшую поясницу. Полицейский, докурив и выколотив трубку, прошел к столу и расположился на своем стуле. Бессонная ночь на нем никак не сказалась, лишь охотничий азарт в глазах разгорелся ярче.
Вытащив из папки на столе исписанный лист бумаги и взявшись за карандаш, Гроссмейстер заговорил, словно продолжая прерванную на полуслове речь:
– Итак, что мы имеем? Тумберг утверждает, что накануне первого убийства монах якобы заглянул в типографию и Гримм отдал ему некий плоский прямоугольный сверток. Предположительно, нашу икону. Видимо, до этого монах давал Гримму икону, чтобы тот смог ее скопировать. Монах был беспокоен и непрерывно оглядывался через плечо, словно его преследовали. Гримм отправился проводить монаха, а Тумберг, движимый любопытством, пошел за ним. До этого они собирали номер, так что руки у обоих были в типографской краске. Гримм с монахом расстались на перекрестке неподалеку от Соборной площади, и журналист уже свернул назад, к типографии, когда послышался какой-то подозрительный шум, как бы звуки ударов и хрип. Гримм поспешил к источнику этих звуков. Тумберг пошел за ним и увидел в свете фонаря монаха, лежавшего на мостовой. Притаившись за углом, наборщик заметил, как Гримм поднимает голову монаха, видимо, проверяя, дышит тот или нет. Отсюда пятно краски.
– А что блокнот? – перебил Вольсингам.
Полицейский недовольно поморщился.
– Стенографистка, работавшая при магистрате, скончалась месяц назад. Чтобы расшифровать записи, придется вызывать специалиста из столицы. А я не хочу, чтобы посторонние совали нос в мои дела. Что знают двое, знает и свинья.
При этом сыскарь так выразительно посмотрел на Вольсингама, что сразу стало ясно, кого именно он считает свиньей. Посверлив художника взглядом несколько секунд, Гроссмейстер ядовито поинтересовался:
– Ну что, позволите мне продолжить?
Вольсингам пожал плечами, и полицейский вернулся к своему протоколу.
– Итак, Гримм проверял состояние монаха, когда некто, облаченный в балахон, вынырнул из переулка слева от спрятавшегося Тумберга, подошел к журналисту сзади и огрел его дубиной по затылку. После того как преступник оглушил журналиста, к нему присоединились другие. Пользуясь тем, что из-за сильного дождя улица была пустынна, злоумышленники беспрепятственно уволокли монаха, оставив Гримма лежать на мостовой. Тумберг уже собирался приблизиться и оказать ему помощь, когда молодой человек пришел в себя и начал подниматься. Тут наборщик поспешил в типографию и прикинулся, что ничего не видел. Исходя из этих показаний, мы можем сделать следующие выводы…
Вольсингам, не слушая, встал и подошел к окну. Внизу, на площади, виднелись подмостки, на которых с таким успехом выступала труппа мейстера Виттера. Вчера, когда троица возвращалась из типографии, они стали невольными зрителями еще более разнузданной постановки. Представление шло при свете факелов, но публики, казалось, только прибавилось. Блестящие в факельном свете глаза десятков и сотен людей не отрывались от сцены. Там раскорячился мейстер Виттер, на сей раз сам нацепивший платье и парик лозницы. Из-под его широко расставленных ног выныривал юркий юнец, завернутый в белую простыню, с оленьей маской и оленьими рогами. Наверное, сценка должна была вызвать смех, но люди на площади не смеялись – и Вольсингама пробрал озноб. Ему и сейчас сделалось зябко. Художник прикрыл тяжелую створку окна и развернулся к Гроссмейстеру.
– Почему вы не говорите, как все было на самом деле?
Вчера Тумберг, трясущийся от страха и похмелья, рассказал, как всю неделю молодой хозяин был сам не свой и говорил о каком-то исключительном материале, который прогремит на весь Город, да что там – на весь протекторат. О соматиках и темных махинациях огненосцев и о том, что нельзя беспрепятственно душить голос свободной прессы. И как он им всем покажет. А потом, по словам наборщика, начались неприятности. В прошлую пятницу мальчишка Гиккори поймал Тумберга за локоть в дымном полумраке трактира, где тот проводил все свободные вечера, вытащил на улицу через заднюю дверь и привел в какой-то сарай. В сарае человек в страшной белой маске дал ему денег и велел следить за хозяином. Якобы хозяин был совсем не хозяин, а так, мелкая сошка, работавшая на него, человека в маске. Но он нарушил соглашение. «А это очень нехорошо – нарушать соглашения, ведь так?» – спросил человек, вкладывая в онемевшие пальцы наборщика мешочек с деньгами. В мешочке оказалось тридцать талеров (а совсем не грошей, как объявил поначалу Тумберг) – сумма не маленькая и все же не чрезмерно большая. Тумберг получил вдвое больше позавчерашним вечером, когда актеры уводили их жильца и когда мальчик Гиккори передал наборщику новое поручение человека в маске: уничтожить набор последней статьи Себастиана Гримма. Статья должна была появиться в утреннем номере. Тумберг сделал как велено, после чего, чувствуя себя предателем и последней сволочью, запил и пил беспробудно всю ночь и весь день.
Выплеснув из себя эту запутанную исповедь и тем, видимо, успокоив больную совесть, Тумберг упал на кровать Гримма и немедленно захрапел.
Услышав вопрос Вольсингама, Гроссмейстер состроил кислую гримасу.
– А что нам, собственно, известно? Про какого-то человека в маске, на которого работает Гиккори. Этот человек в маске может состоять в труппе Виттера, а может и нет.
– Но в ночь перед смертью Себастиан пил с актерами, – настойчиво проговорил Вольсингам, подходя к столу. – И утром после убийства монаха он явственно пытался намекнуть нам на актеров.
– Почему не сказал прямо?
– Возможно, его запугали. Огрели дубинкой по голове. Может, Гримм понимал, что на этом они не остановятся…
– Однако погиб он не от удара дубиной, – устало напомнил Гроссмейстер, морща желтый лоб, – а от той дряни в мозгах. Как и констебль Нойман. И, возможно, монах. Их убили не люди, а треклятая икона. Или что-то другое. Помните – монаха вечером накануне убийства видели в обществе лозницы.
Вольсингам с трудом сдержал злой смех. Он нагнулся, упершись кулаками в столешницу, и в упор уставился на полицейского.
– Лозница не выходит из замка, могу вам в этом поклясться. К тому же… как вам ее описал свидетель?
– Стройная черноволосая девушка в зеленом платье.
– Это не она.
– Почему?
– Просто поверьте мне – это не она. Зато Гиккори, как мы помним, не переоделся после представления. Вполне возможно, что именно он в костюме лозницы говорил с соматиком и угрожал ему. Поэтому монах был так напуган, когда пришел в типографию. Видите, все опять упирается в актеров.