Моральные понятия обладают одной интересной особенностью. Они при всем их авторитете кажутся порой книжными, абстрактными, пока не одеваются живой, трепетной тканью человеческой судьбы. И тогда мы понимаем, что «добро» — это не термин, излюбленный нудными моралистами, а живое сердце, которое болит и может от боли разорваться или непоправимо помрачить на минуту разум, а «совесть» — это не надуманная абстракция, а наше общее, большое беспокойство за судьбу человека, который хочет отдать обществу все силы души.
«Третья модель» — постоянное и неотложное дело большого мира, а большой мир — это мы все.
…Через несколько месяцев после суда жена поехала к нему в колонию. Он вышел к ней, виновато улыбаясь, и она вглядывалась в него, узнавая и не узнавая.
Жест
ЖИВОЙ, кто жив, кто живет,
живущий, в ком или в чем
есть жизнь; Живая душа…
Живой разум… Живая вера…
Живопись…
(Толковый словарь живого великорусского языка)
Однажды молодая чета Н., возвращаясь вечером домой, обнаружила в московском дворе, в сугробе, холст, в котором узнала картину из Третьяковской галереи.
Молодожены были любителями живописи и в Третьяковку ходили нередко. У них была неплохая память на лица, и, рассматривая холст, они убеждались, что именно это лицо видели на картине.
Им показалось, что это сон, наваждение. Они разобрали подпись — совпадало и имя автора.
Не буду описывать их растерянность — она понятна и нелюбителям живописи. Найти под ногами картину из Третьяковки!
Холсту посчастливилось — он попал в хорошие руки. Наутро молодые понесли его в Союз художников РСФСР. Посчастливилось и молодоженам: именно в тот день шло в союзе заседание секретариата, и все руководство было на месте. Застали они и автора холста — секретаря союза. Тот, увидев, что стало с его работой, был потрясен, и это тоже понятно.
Автор холста объяснил молодым: они нашли не саму картину из Третьяковки, а этюд к ней, что ненамного уменьшило их растерянность, ибо они понимали, что и этюд не для того писался, чтобы лежать под снегом.
Холст отдали в реставрацию, а наутро выехала из Москвы комиссия из двух человек — сотрудника дирекции художественных выставок А. П. Тихомирова и одного художника (почему не могу назвать его фамилию, читатель поймет потом). Поехали они в город Зарайск.
По дороге А. П., Тихомиров не мог не думать о загадочной судьбе этюда. Он думал — и не находил объяснения, хотя известно ему было гораздо больше, чем молодоженам.
Посвятим и мы читателя в одно существенное обстоятельство.
В конце 1966 года Союз художников РСФСР безвозмездно передал Зарайску двадцать девять картин видных советских мастеров. Это была небольшая художественная галерея. В нее вошли работы талантливых живописцев — академиков, лауреатов, заслуженных деятелей. Картины, как любят писать репортеры, «украсили стены» местного Дома культуры после речей и аплодисментов. С тех пор в каталогах, издаваемых Союзом художников РСФСР, рядом с именами известных авторов и названиями их работ появился новый адрес: Зарайская художественная галерея. Вот темы некоторых полотен: «Горки Ленинские», «Десант», «Торжественное утверждение герба РСФСР», «Выход из окружения», «Медсестра Соня Захарова», «Между боями»…
Найденный в сугробе холст и был одной из тех самых подаренных двадцати девяти картин…
Комиссия из двух человек в тот же вечер вернулась из Зарайска. А дальше?
«Дальше — тишина» (Шекспир. «Гамлет»), Но, пожалуй, уместнее дать эту широко известную реплику в менее известном пастернаковском переводе: «Дальше — молчание».
Комиссия уехала и вернулась. Это было… Узнать, когда это было, не удавалось долго, будто бы речь шла не о недавнем деле, а об исчезнувшей цивилизации.
Вот я беседую с Александром Петровичем Тихомировым. «Расскажите, пожалуйста, о работе комиссии». — «Помню, вода была…» — «На улице? Шел дождь?» — «Нет, на полу…» — «На полу?!» — «В Доме культуры, на полу…» — «А на стенах?» — «Что — на стенах?» — «Картины на стенах висели?» — «Нет…» — «Вы картины не видели?» — «Не помню…»
«…не помню». — «Но, может быть, помнит художник, который с вами был?» — «Может быть…» — «Его фамилия?» — «Не помню…»
У меня не было ни малейших оснований сомневаться в его искренности и честности: видимо, он действительно не помнил. Я начинал даже испытывать душевный неуют от того что мучаю человека. Но унять себя уже не мог.
«Вы вернулись в Москву, а потом?..» — «Написали докладную записку…» — «А потом?..»
Молчание.
И вот я беседую с должностными лицами аппарата Союза художников РСФСР. Их ответы разнообразием не отличаются: «…не помню», «Было до меня», «Не обещаю», «Мне неизвестно», «Не помню».
Лишь последний ответ на мой вопрос о судьбе докладной записки неожиданно печален: «Сотрудница, которая ведала этими документами, умерла».
Небытие.
Фрэнсис Бэкон писал четыреста лет назад, что память — это история. Нет памяти — нет истории. У этой истории, понимал я, нет памяти. У этой истории — истории нет.
Хочу узнать — с точностью не до дня, не до месяца даже, хотя бы до года, — когда именно была в Зарайске комиссия в составе А. П. Тихомирова и художника с утраченной фамилией. И это не удается. Художник был без имени, а день, как у Гоголя, — «без числа».
Бесспорно, у Союза художников РСФСР, как у любого творческого союза, насыщены важными событиями и большими делами труды и дни.
Дни. Недели. Декады.
Месяцы.
Бесспорно, что человеческая память, в отличие от памяти ЭВМ, несовершенна.
Но не помнить это?..
Еду в Зарайск.
И я увидел картины…
Увидел в комнате, на третьем этаже Дома культуры. Комната эта стоит того, чтобы рассказать о ней подробнее. Она небольшая, но какая-то емкая, похожая на пенал с тесно уложенными карандашами и ластиками или — лучше — на железнодорожное купе, но не с двумя, а с несколькими рядами полок по стенам, на большое купе, уставленное вещами снизу доверху.
Это старые вещи. Сейчас они, по-видимому, уже не нужны никому, но когда-то весело и радостно участвовали в жизни: немая, без струн, мандолина, беззвучный, «без шкуры», барабан, поломанная радиоаппаратура, пестрые театральные костюмы, Которые, чувствуется, давно никто не надевал, и разная малопонятная живописная ветошь…
В этой комнате держат одряхлевшую бутафорию, то, что уже отзвучало, отыгралось. В ней холодно, как и в остальных помещениях Дома культуры, и, несмотря на некоторую экзотику, достаточно уныло.
У самого порога лежит тяжелый рулон: нечто, судя по виду, тоже ветхое и ненужное, можно подумать, что это дорожки, половики, отслужившие честно под подошвами отмеренный им век.
Но это — картины.
Втроем — директор Дома Б. Дергачев, журналист П. Ильяшенко и я — выносим рулон в коридор, распаковываем, расстилаем на полу, осторожно, потому что холсты рассыпаются, вернее, осыпаются под руками.
Картины, их шесть, лежали долго, телом к телу, живой, ранимой живописной поверхностью к суровой незагрунтованной изнанке холста. Их укатали в рулон, будто бы они в самом деле половики, истертые до залысин, до дыр.
Они действительно истерты, изранены, но они — картины! Их, повторяю, шесть. Что же стало с остальными двадцатью тремя? И почему эти несчастные шесть истлевают рядом с ненужной бутафорией?
«Давно вы распаковывали их в последний раз?» — спрашиваю директора. «Недавно, — отвечает он, — их хотел увидеть инспектор ОБХСС старший лейтенант Жуков».
И вот мы в ОБХСС. Этот отдел оказался самой памятливой инстанцией в нашей истории и самой, пожалуй, компетентной.
Из документов явствовало, что в июле 1977 года (запомним дату!) из Союза художников РСФСР на имя полковника Л. Наполова, который возглавлял Зарайский районный отдел внутренних дел, была направлена копия акта о безвозмездной передаче двадцати девяти картин стоимостью тридцать тысяч рублей местному Дому культуры; указывались имена художников, наименования работ, цена каждого полотна.