Существует в киноискусстве понятие «экранное время». Минута становится емкой, как вечность, обнимая массу событий и переживаний. Теперь муж и жена жили «экранным временем». Но совершалось все не на экране, а в жизни. Жена спросила у заплаканной девушки, в каких купюрах были у нее похищены деньги, та ответила, что в десятках. А у жены было две бумажки двадцатипятирублевых, а десятками остальные. И это отодвинуло опасность полного изобличения. Ее всю трясло, когда она совала деньги обратно в сумку, заботясь лишь о том, чтобы сын не понял суть совершающегося действия.
Железнодорожники начали ворошить их постели, обшаривать полки. Женщина не выдержала, выбежала в тамбур, стояла у окна, стараясь не расплакаться. Муж в трансе наблюдал, как выволакивают подушки из наволочек. До станции Ладыжин оставалось пять минут.
А ехать им нужно было за двенадцать километров от Ладыжина, и ожидать их должны были родственники мужа на лошадях с подводой. К женщине в тамбуре подошла руководительница-педагог и потребовала, чтобы та опять вернулась в купе железнодорожников. В этом купе педагог потребовала, чтобы она разделась.
До станции Ладыжин оставалось три минуты.
Женщина почти автоматически через голову сорвала с себя верхнюю одежду.
На станции Ладыжин поезд стоит одну минуту, очередная станция через несколько часов.
«Раздевайтесь же», — торопила ее руководительница учащихся. «Донага?..»
…До станции Ладыжин оставалось две минуты.
Поезд остановился. Сорвав замок в купе, вошел муж, постаревший за десять минут на десять лет. Он нес чемоданы и держал двумя пальцами сына.
Но их не выпускали. Что было делать?
Бить окна? Бить этих молодых людей? Сорвать форму с железнодорожников, которым доверили состав № 180. Летчик-испытатель нашел, пожалуй, самое мудрое и трезвое решение. «Выпишите данные из наших паспортов и передайте в соответствующие органы». Железнодорожники согласились. Они вдруг стали более покладистыми. Машинисту передали, чтобы он задержался на минуту.
Лишь очутившись на перроне, женщина сообразила, что ей тоже надо было узнать имена тех, с кем столкнула ее дорога.
Но поезд ушел.
Я тоже однажды был один на один с веселящимся залом.
Речь шла, помню, о вещах достаточно серьезных: о том, если не изменяет мне память, что мы — первое в истории общество, которое строит человеческие и социальные отношения без религии, без освященной веками формулы: «Отвечай перед богом», и поэтому мы должны относиться с величайшей бережностью к «вечным» вопросам и «вечным ценностям». Это — наше: совесть, порядочность, доброта, сострадание, переживание, все-все человеческое и особенно честь. Отвечай перед людьми.
Кто-то, выступая после меня, в полемическом одушевлении начал неумеренно восхвалять дворянскую честь, вызвав ироническое веселье в зале и возгласы типа: «Их честь была — долги картежные заплатить, а не было денег — пулю в висок».
И тогда я, отнюдь не будучи апологетом дворянства, рассказал об Антоне Петровиче Арбузове, декабристе, который был осужден к «отсечению головы», замененной пожизненной каторгой. Я рассказал о том, как он заплатил «долг чести»… рыбой.
«Рыбой?!» — опешил и затих зал.
Рыбой: он жил в заброшенном поселке, в Назаровской волости, умирая с голоду и питаясь только рыбой, которую сам ловил. Когда он заболел, хозяйка дала ему взаймы, в долг несколько рыбок. Чувствуя, что умирает, Арбузов пошел в лютый мороз ловить рыбу, долбил лед, искупался в ледяной воде, поймал нужное количество рыб для расплаты с хозяйкой. Вернулся, заплатил ей долг — рыбой — и умер.
Тишина в зале была абсолютной. Эта тишина была дороже и содержательнее самых полемических острых речей. Тишина размышлений, тишина работы души.
Лично я думаю, что, когда вопросы чести становятся дискуссионными, честь, как силу, формирующую образ жизни и социальное поведение личности, можно полагать почившей в бозе, как говорили в старину о кончине императоров и королей.
Глава 2. Вторая совесть
— И вы рискнули подать ему руку?
— Выражайтесь точнее: я не рискнул не подать ему руки.
— И вы подали?
— Не отрывайтесь от земли, мой дорогой. Этот человек сегодня — хозяин жизни.
(Из разговора)
Соблазнительно — для собственного утешения — истолковать веселящуюся публику — ив зале диспута, и в железнодорожном составе — как людей, наделенных избыточным чувством юмора. Соблазнительно и опасно: может родиться версия, что чувство юмора и чувство чести несовместимы.
На самом деле все наоборот. Без чувства юмора нет чувства чести. Но чувство юмора должно быть обращено на себя самого. Важно увидеть в себе самом нечто комическое или трагикомическое.
Ведь комическое — это несоответствие между тем, что должно быть, и тем, что в действительности существует: между подлинным «я» и образом, тщательно вылепленным нами для окружающего мира, между действительной и фальшивой ценностью…
Комическое — это ряд явных и скрытых несоответствий, в том числе и капитальнейшее из них: несоответствие между моими интересами и интересами общества, скрываемое особенно тщательно.
Иногда умение посмеяться над собой — начало исцеления. Посмеешься, и очнется чувство чести.
Вот письмо:
«…Биография моя до определенного момента была стандартной. Школа, работа и вечерняя школа, армия, опять работа, институт… Распределение получил на юг: Новороссийск, Сухуми, Севастополь. Море, пальмы, рестораны, „девочки“. А зарплата сто р. Вот и вертись… Но „вертеться“ можно. Голова у меня работала и не плохо. За 3(!) года путь от мастера до главного инженера говорит сам за себя. Деньги появились, и довольно много. Мог я, например, взять ящик шампанского, сесть с „веселой компанией“ в водолазный бот и — за три мили от берега в дрейф. Мог небрежно оставить в кабаке рублей 150–200 за вечер и — ничего. Ухарь-купец, живи — не хочу. В оправдание себе замечу, работал я много, без выходных, но зато вечер — это уже мой. А если добавить, что все мои „объекты“ были на самом пляже, а на самом объекте служебное помещение с диваном и телефончиком, то можете себе вообразить…
Но что-то все чаще и чаще не находила душа покоя. Все чаще и чаще сосало „под ложечкой“. Не вязалось, не вписывалось, не сочеталось… Кто я такой?.. Активный комсомолец в юности, отец мой — член партии с 1932 года, и вдруг…
Нет, страха я не испытывал. Все было „чисто“, кругом сплошная экономия, а не недостача. Подкопаться невозможно. Но разве дело только в страхе перед законом или вышестоящей инстанцией? Существует еще страх перед самим собой, и есть „вышестоящая“ инстанция в себе, это — совесть. Нельзя быть человеку не самим собой. Даже море шампанского не поможет забыть о лучшем в себе. Все чаще посещает мысль, что куда больше радости быть человеком с большой душой, чем с большими деньгами. Я затосковал. Порой мне казалось, что я окончательно погиб, что меня уже навсегда засосала эта сладостная тина. Чаще и чаще рождалась мысль: для чего я живу?
И я порвал и с этой жизнью, и с „роскошным“ югом, порвал резко, бесповоротно. Уехал в Заполярье.
С тех пор ничего дороже духовных радостей для меня не существует. Собственно, и раньше — в институте, в армии — они были самыми дорогими. И вот я чуть было не разменял все это…
Открыть, что меня спасло? Чувство юмора. Умение над собой посмеяться, так посмеяться, что тошно становится. Я понял, что я смешон и нелеп с ящиками шампанского и гуляниями в „кабаках“. А посмеешься над собой горько и — почувствуешь унижение. Это важно — уметь унизить себя для того, чтобы захотеть быть гордым».
Посмеяться над собой — не утеха, не развлечение и не веселье. Посмеяться можно (а иногда и целебно необходимо) горько, печально, даже трагично. Это — суд над собой. Это — вид самосуда, который не отвергает наше нравственное и юридическое сознание, потому что страдаешь только ты и страдаешь ради выздоровления.