Литмир - Электронная Библиотека
A
A

25.12.61.

Не гуляли. Машка почти весь день была увлечена «Декоративным искусством СССР». Сделала еще один экземпляр (то есть номер). Рисует «латышские вазы», «керамику», «немецкие чашки», «чешские вазы» и так далее. Нарисовала домик и сделала подпись к нему: «Какие бывают в Советском Союзе хорошие дома».

День сегодня прекрасный, солнечный, 5–6 градусов мороза.

Обещали Машке пойти с нею покупать елку.

26.12.61.

Вчера Машка после порядочно долгого перерыва вышла на воздух. С папой и мамой ходила на рынок – покупать елку. Но не купили: от елок остался только запах и большое количество зеленых иголок на снегу.

На морозе ела горячий пирожок с капустой.

. . . . .

Занималась немецким.

Не может запомнить слово die Gurke. Я ей сказал, что нетрудно запомнить, очень похоже на русское огурец.

Вчера спрашиваю:

– Как по-немецки огурец?

Подумала:

– Ди огуртцхен?

. . . . .

Ласкается к матери.

– Не любишь ты меня, – кокетничает мама.

– Нет, люблю.

– Правда? Ну, скажи тогда: «Я люблю тебя, мамочка, больше всех».

– Нет, мамочка. Вот этого я не могу сказать. Потому что я папу тоже люблю.

Том 4. Наша Маша. Литературные портреты - i_058.png

. . . . .

Папа встал сегодня ни свет ни заря. Собирался – в очередь с мамой – идти за елкой. За ними повсюду тысячные хвосты и побоища. А мороз на дворе – 20 с чем-то градусов!

31.12.61.

Сидит дома. Скучает. В сумрачной, по-декабрьски полутемной столовой играет в куклы, разговаривает с ними на разные голоса или просто сядет на тахту и сидит – смотрит в окно, где скучное небо, скучные трубы, унылый дым из высокой железной трубы…

Ждала весь день, что покажу ей кино. Но мне некогда было – ездил по разным делам, работал. Послезавтра еду в Москву, оттуда – в Берлин, в гости к немецким писателям.

Машка умоляет меня не ездить.

Потом смирилась с этой перспективой, только просит привезти ей «маленькую Puppchen».

. . . . .

Вдруг спохватилась:

– А как же ты будешь там?.. Ты же ведь не все немецкие слова знаешь!..

. . . . .

Днем опять помогала мне составлять каталог, читала названия фильмов на коробочках:

– Сивка-бурка, Упрямый котенок, Айболит, Девочка и тигр, Художник Брюллов, Приключения Мюнхаузена, Снегурочка, Старик Хоттабыч, Рассказ сыну Михалкова, Картины Федотова, Щи из топора…

31.12.61.

Готовлюсь к отъезду, почти не видел ее сегодня. А она весь день самозабвенно работала, клеила какие-то самодельные игрушки, вешала их на елку.

Легла рано, спит сладко и крепко.

Сейчас заглянул к ней, поцеловал ее спящую. Как нежно, как тонко пахнет в комнате ребенком, елочной хвоей, зимним лесом…

. . . . .

Утром сегодня, за завтраком, спросила меня:

– Папа, а когда ты маленький был, тоже Дед Мороз вам игрушки приносил?

– Нет, кажется, не приносил.

Ужасно огорчилась.

– Неужели? Это же неинтересно – самим покупать игрушки!

Потом вдруг ласково улыбнулась, умилилась:

– Маленький… Алексейчик… повареночек… Под елочкой играет… яйца рубит, а сам читает.

(Это я ей рассказывал как-то о том, как, будучи поваренком, я работал и украдкой читал книжки.)

Разочаровал ее, сказав, что поваренком я стал, когда был уже постарше.

– Да?! А я думала, ты был маленький – такой, как я…

. . . . .

«Маленький»… «Как я»! Нет, милый дружочек Маша, ты уже не маленькая. Посмотри – в столовой стоит, поблескивая в темноте, уже пятая в твоей жизни елка! А в окно с морозной улицы вот-вот заглянет твой пятый Новый год!

Расти же, дочура милая, на радость нам и всем людям!

С Новым годом тебя, с новым счастьем!!!

Литературные портреты

Рыжее пятно*

Я уже бывал у него, и переписывался с ним, и любил его, но еще не знал, что люблю, еще смотрел на него, как на памятник, как на чугунного идола, хотя уже давно заметил, что нет ничего общего между этими черными скуластыми и густобровыми буддами, которые выставляются в магазинных витринах и называются «Максимами Горькими», и светловолосым, голубоглазым, милым, застенчивым человеком по имени Алексей Максимович.

Но, пожалуй, мне все-таки стоит сначала рассказать – хотя бы очень коротко – о том, как я впервые встретился с ним.

Это случилось, если не ошибаюсь, весной или в начале лета 1928 года. Мне было тогда девятнадцать лет.

В ту пору я тоже был застенчив, но это была совсем другая, совсем не горьковская и совсем уж не милая, а какая-то нелепая и даже болезненная застенчивость. Тому, кто знаком хоть немного с моими автобиографическими книжками, это может показаться странным, но я и в самом деле – и именно в эти, юношеские годы – был робок и застенчив, как маленькая девочка. Я стеснялся зайти в магазин, краснел, разговаривая с газетчиком или с трамвайной кондукторшей. В гостях я отказывался от чая, так как был уверен, что опрокину стакан, а в обществе, где присутствовал хотя бы один незнакомый мне человек, я никогда не мог произнести двух слов, более значительных и интересных, чем «да» или «нет».

Когда мне сказали, что Алексей Максимович Горький, только что приехавший из Италии, хочет меня видеть и что такого-то числа к такому-то часу я должен быть у него в «Европейской» гостинице – у меня подкосились ноги. Я сразу же твердо и безоговорочно решил: не пойду!

За несколько дней до этого я получил приглашение на банкет, который устраивали в честь Горького ленинградские писатели. Посмотреть на Горького издали, сидя где-нибудь в стороне, через пять или десять стульев, – на это у меня еще хватило бы храбрости. На банкет я собирался пойти. И вдруг я узнаю, что Алексей Максимович в дороге простудился, заболел и что банкет отменяется. А на другой день мне говорят, что Максим Горький зовет меня к себе в гости.

Я не спал всю ночь. Я уже решил, что не пойду, я знал, что не выдержу этой встречи с великим писателем один на один, – и все-таки колебался, все-таки не мог победить в себе страстного и вместе с тем такого простого и естественного желания – увидеть Горького.

Перед рассветом я, помню, закурил, взял с полки потрепанный, перевязанный веревочкой томик «Знания» и стал читать «Городок Окуров». И, прочитав две или три страницы, я вдруг понял, что надо идти, что не идти нельзя, что если не пойду – не прощу себе этого до самого смертного часа.

И вот чуть свет, гораздо раньше, чем было назначено, пришел в гостиницу – совершенно разбитый, больной и готовый, как говорится, ко всему. Ожидая в приемной, когда меня позовут, я, помню, самым серьезным образом подумывал, не выпрыгнуть ли мне из окна, благо окна были открыты, а номер помещался в первом этаже.

И вот наконец меня позвали. Я вышел в коридор, остановился перед дверью соседнего номера, зажмурился, собрался с духом и постучал. И сразу же за дверью раздалось глухое, окающее:

– Да, пожалуйста…

Я вошел и увидел его спину. На нем была серая байковая курточка, какая-то очень трогательная, немножко не по росту и какого-то арестантско-больничного покроя. Слегка ссутулившись и приподняв одно плечо, он стоял у маленького столика возле двери и что-то разглядывал там или свертывал папиросу. От этого занятия он оторвался не тотчас, а через две-три секунды. Повернулся, оглядел меня – сверху вниз, как бы из-под очков, улыбнулся и, поглаживая ус, как-то особенно, смачно и с удовольствием, будто только что сам вылепил меня из глины или выточил на токарном станке, сказал:

74
{"b":"255625","o":1}