12.30. Будогощь
Вышел, накинул на плечи шинель.
И тут никаких разительных следов оккупации.
Крепкие дома. Никаких развалив. Может быть, это потому, что вокруг леса и леса. Восстанавливать нетрудно.
На деревянном скрипучем перроне много детей. Среди них две девочки лет по десять-одиннадцать. У обеих искусственные верхние зубы – из нержавеющей стали. Удивился, спрашиваю:
– Ты что это – молодая такая и беззубая?
Быстро захлопнула рот, натянув, как пожилая женщина, верхнюю губу на нижнюю.
– Немцы были здесь?
– Ага, были. Только здесь, у нас, не стояли. А вообще два месяца под ними были.
Угостил ребят сахаром. Все сказали «спасибо», но есть сахар не стали, а спрятали в карманы. Приличия ради потоптались немножко и заспешили домой.
И все-таки и война и близость фронта очень даже чувствуются.
Стоит грузовой состав, неряшливо – для маскировки – покрашенный мелом.
Обилие военных. Серые шинели, белые полушубки.
На путях – бессчетное множество банок из-под американской тушенки. И тут же тучи воробьев, клюющих канадскую пшеницу.
А в вагоне, во всех купе, одни и те же разговоры, одна и та же тема, одни и те же слова: война, сроки ее окончания, второй фронт, прогнозы, надежды, ожидания…
В сумерках подошли к Тихвину – городу, прославленному ныне грандиозным побоищем, разыгравшимся у его стен.
Впрочем, и тут никаких явных, бросающихся в глаза следов. Потом вглядываешься и видишь, что и вообще ничего нет. Никакого города. Никаких стен. Бесформенное нагромождение деревянных одноэтажных и двухэтажных домов, редкие деревья. У вокзала полуразрушенная часовня. Здание вокзала изранено, стены исцарапаны пулями, осколками. Огромная брешь заделана кирпичом и не оштукатурена.
В стороне от вокзала вдоль запасного пути – обычный для наших железных дорог ландшафт: прилавочек, за ним стоят женщины и девочки, торгующие топленым молоком, клюквой, картофельными котлетами. Цены: молоко – 60 р. пол-литра; клюква – 6 р. стакан; лепешки – 10–15 р.
В буфете военным и командировочным отпускают какой-то мрачный суп из свеклы. К этому хлёбову даже не каждый ленинградец решится притронуться. А ведь в свое время мы и столярным клеем не брезговали.
Что-то мешает нам выбраться из Тихвина. Тронулись было, стали, опять пошли, двинулись назад, стали, опять проползли немножко, опять назад.
За окном уже беспросветный мрак.
Морозит. А в вагоне стало тепло, почти жарко.
Волховстрой.
Вот тут уж война была самая настоящая.
Вокзала нет. Зияющие дырами остовы зданий.
Сплошное нагромождение битого камня.
Глядеть на все это страшновато.
И все-таки – так хорошо, так тихо, так нежно морозит и так легко, бесшумно порошит, что не хочется возвращаться в свой душный и уже прискучивший вагон.
10.1.44 г.
В нашем купе едет пожилая, седеющая женщина, «смольнянка», то есть работник Смольного. Говорит – из особого сектора, но думаю, что не больше чем телефонистка или машинистка. Ужасно фасонит и гордится тем, что у нее «смольнинская броня», и тем, что на груди у нее медаль «За оборону Ленинграда». В общем, хоть и не ахти какая умница, а все-таки очень милая, уютная. В купе взяла на себя роль хозяйки, и о ней тоже заботятся. Единственный грех, который трудно ей простить, – это необузданная фантазия. Всю дорогу она без зазрения совести пугает меня «ленинградскими ужасами»…
…О том, что делается в городе сейчас, соседка наша говорит, закатывая глаза. Послушать ее, так от Ленинграда ничего не осталось.
– Улица Восстания? Вы жили на улице Восстания? (Отворачивается и зловеще покачивает головой.) Н-да.
– А что такое?
– Увидите.
– Нет, в самом деле!..
– Что же я буду вас пугать. Приедете – увидите.
– Но ведь там живут?
– Н-да. Живут.
– А Бассейная?
– Это какая Бассейная? Ах, Некрасова? От Некрасовой, если хотите знать, камня на камне не осталось. Там и на той и на этой стороне улицы – объявления: ходить при артобстреле опасно.
Невольно ловишь себя на том, что губы у тебя пересыхают, а голос несколько спадает и становится каким-то сиплым.
– Простите, а как же… кхе-кхе… люди ходят?
Снисходительно улыбнулась.
– Увидите, увидите, дорогой товарищ! – И, по-матерински погладив мою руку: – Не волнуйтесь.
Через полчаса упомянул в разговоре, что мне нужно будет съездить на Васильевский остров.
– На Васильевский?! Съездить?! Ну, с этим придется несколько лет подождать. Трамваи идут только до набережной, дальше – сплошные развалины.
И так далее, в этом же духе. Правда, у меня есть маленькая надежда, что тетенька кое в чем пересаливает и привирает, но все-таки подготавливаю себя к худшему. Из памяти не выходят руины Волховстроя. Таким – или почти таким – представляется мне и Ленинград.
14.1. Ленинград, «Астория»
Записываю коротко то, что осталось в памяти из путевых впечатлений.
Я уже упоминал о моем втором соседе – молодом инженере, работающем на Второй ГЭС. Очень милый, начитанный, интеллигентный. С каким волнением, с каким неподдельным гневом говорил он об артиллерийском обстреле жилых кварталов Ленинграда.
– Неужели они, идиоты, не понимают, что каждый снаряд, выпущенный по городу, – это счет, по которому придется платить?! Ведь уже должны понимать!
Рассказывал о судьбе станции зимой 1941/42 года. Работала станция без перерыва (был перерыв на одну-две недели, когда замерзли котлы). Все, кто мог, приходили в положенное время, а уходили – позже положенного. Работа заключалась «в охране и сбережении энергетического хозяйства». Ток не вырабатывали – не из чего было.
– Звонят из Ленсовета: «Дай сто киловатт». – «Не могу. Сами при коптилках сидим».
Это – в те дни, когда в городе не выходили газеты, молчало радио.
Потом – праздник. Раздобыли торф, отогрели трубы, осветили цех, выработав в первый день, кажется, пятьдесят или семьдесят киловатт-часов.
…Рассказывал о том, как в прошлом году немцы разбомбили один из агрегатов станции. Над районом долго крутился немецкий самолет. Батареи молчали, думали – разведчик. Внезапно он «совсем как ястреб» спикировал и бросил бомбу – с очень большой точностью.
А совсем недавно дальнобойный снаряд разрушил новую столовую, над оборудованием которой долго и любовно трудился весь коллектив: столики с белыми скатертями, цветы и т. п.
…Тот же инженер, «по интуиции» угадав мою профессию, говорил:
– Что же вы нашего Тынянова не сберегли?..
«Наша Берггольц», – говорил он и по-настоящему радовался такому бурному, такому заметному росту ее таланта…
…Ехал в вагоне лейтенант, молодой, красивый, нарядный, из штабных. Все стоял в коридоре и рассказывал анекдоты, большей частью армейские и большей частью похабные.
Инженер мрачновато слушал, потом прикрыл дверь в купе и тихо, как бы извиняясь, сказал мне:
– Незачем нашей дамочке просвещаться.
…Ехал в одном из купе высокий худощавый человек, очень скучный и задумчивый. Все сидел в коридоре на откидной скамеечке, и посматривал в окно, и постукивал косточкой пальца по деревянной раме.
Разговорился с ним.
– В Ленинград?
– В Ленинград… да.
– В командировку или возвращаетесь?
– Нет. Не возвращаюсь. В командировку.
– А в Ленинграде давно не были?
– Последний раз был месяца за два до войны.
– Н-да.
Вижу, что и сам он думает: «Н-да».
Страшно было смотреть, как волновался и «переживал» этот человек. Еще его счастье, что не было в их купе такой спутницы, как наша милая смольнянка.