Главным же атрибутом этой комнаты, где обитала душа матери, были часы. Их собрал в тысяча восемьсот восемьдесят девятом году дед Карлы, Тобиас Даунс, и чуть ли не сразу они обрели статус семейной реликвии. Часы передавали из поколения в поколение, тщательно упаковывали и страховали при переездах из одной части страны в другую (собрали их в Буффало, штат Нью-Йорк, в мастерской Тобиаса, которая плотностью табачного дыма и грязью наверняка не отличалась от мастерской Питера, хотя такое утверждение Карла отвергла бы с порога), иногда от одного члена семьи к другому, если рак, инфаркт или несчастный случай обламывал ту или иную ветвь семейного дерева. В гостиной они пребывали с тех пор, как тридцать шесть лет назад Питер и Карла Голдсмит въехали в этот дом. Здесь их водрузили, и здесь они оставались, тикая и тикая, бесстрастно отмеряя отрезки времени эпохи консервации. «Когда-нибудь часы перейдут ко мне, если я этого захочу, – думала Фрэнни, глядя в бледное, шокированное лицо матери. – Но я не хочу! Не нужны они мне, и я их не возьму!»
В этой комнате под стеклянными колпаками лежали сухие цветы. В этой комнате пол устилал сизо-серый ковер с выдавленными в ворсе тусклыми розами. Окно – изящный эркер – выходило на шоссе 1. Дорогу и участок разделяла высокая зеленая изгородь. Карла не давала покоя мужу, пока он не посадил изгородь, сразу после того как на углу появилась автозаправочная станция «Эксон». Затем она постоянно требовала, чтобы Питер заставил изгородь расти быстрее. Фрэнни полагала, что мать согласилась бы и на радиоактивные удобрения, если бы они послужили достижению поставленной цели. По мере роста изгороди ее напор начал ослабевать, и Фрэнни думала, что он сойдет на нет через год-другой, когда изгородь полностью закроет ненавистную автозаправочную станцию и уже никому не удастся заглянуть в гостиную.
Так что хотя бы эта проблема приближалась к своему полному разрешению.
Узор на обоях – зеленые листья и розовые цветы почти того же оттенка, что и на ковре. Мебель в раннем американском стиле и двустворчатая дверь из темного красного дерева. Камин, выложенный изнутри красным кирпичом, с вечным березовым поленом: его никогда не топили, и кирпич остался девственно чистым. Фрэнни полагала, что за столько лет полено так высохло, что вспыхнуло бы, как газета, если поднести к нему спичку. Над поленом висел котел, достаточно большой, чтобы купать в нем младенца. Он достался им от прабабушки Фрэнни и так и застыл над вечным поленом. А над каминной полкой, дополняя картину, красовалось на стене вечное кремневое ружье.
Отрезки времени эпохи консервации.
С самого раннего детства Фрэнни помнила, как написала на сизо-серый ковер с тускло-розовыми цветами, выдавленными в ворсе. Наверное, ей тогда еще не исполнилось и трех лет, ее не так давно приучили проситься на горшок и, по всей видимости, не пускали в гостиную, за исключением особых случаев, опасаясь таких вот инцидентов. Но каким-то непостижимым образом она умудрилась туда пробраться, и вид матери, которая не просто побежала, а рванула к дочери, чтобы схватить ее, прежде чем свершится немыслимое, привел немыслимое в исполнение. Мочевой пузырь девочки дал слабину, и, увидев пятно, которое начало расширяться вокруг ее попки, превращая ковер из сизо-серого в темно-серый, мать буквально завизжала. Пятно в конце концов сошло – но после скольких стирок шампунем? Бог, наверное, знал. Фрэнни Голдсмит – нет.
Именно в гостиной у Фрэнни состоялся с матерью жесткий, подробный и долгий разговор после того, как та застала дочь с Норманом Берстайном в амбаре, где они внимательно изучали друг друга, сложив одежду в одну кучу на тюке сена. Понравится ли ей, спросила Карла под тиканье дедушкиных часов, мерно отмеряющих отрезки времени эпохи взросления, если она проведет ее в таком виде по шоссе 1, сначала туда, а потом обратно? Шестилетняя Фрэнни расплакалась, но каким-то чудом не впала в истерику.
В десять лет она врезалась в почтовый ящик на велосипеде, потому что обернулась, чтобы что-то крикнуть Джорджетте Макгуайр. Ударилась головой, разбила до крови нос и содрала обе коленки, а от шока на несколько секунд потеряла сознание. Придя в себя, поплелась по подъездной дорожке к дому, плача, напуганная количеством крови, которая вытекала из нее. Она пошла бы к отцу, но тот был на работе, и Фрэнни дотащилась до гостиной, где мать угощала чаем миссис Веннер и миссис Принн. Убирайся! – крикнула мать. А в следующее мгновение она уже кинулась к дочери, обняла ее, запричитала: Ох, Фрэнни, любимая, что случилось, ох, твой бедный носик! При этом уводя Фрэнни на кухню, где оттереть с пола капли крови не составляло труда, и даже успокаивая ее, но Фрэнни навсегда запомнила, что первыми словами матери были не Ох, Фрэнни, а Убирайся! Прежде всего мать заботила гостиная, где продолжалась и продолжалась эпоха консервации, а потому кровь туда не допускалась. Возможно, миссис Принн тоже обратила на это внимание, потому что даже сквозь слезы Фрэнни увидела ошеломленное выражение ее лица, словно ей отвесили оплеуху. С того дня миссис Принн стала бывать у них гораздо реже.
В первый год учебы в младшей средней школе Фрэнни получила плохую оценку за поведение, и, разумеется, ее пригласили в гостиную, для того чтобы обсудить эту самую оценку с матерью. В последний год обучения в старшей средней школе ее три раза оставляли после уроков за передачу записок, и обсуждение с матерью этих проступков, само собой, проходило в гостиной. Именно там они говорили о честолюбивых планах Фрэнни, которым, как выяснялось, никогда не хватало глубины; о надеждах Фрэнни, которые, как выяснялось, выглядели не вполне достойными; о жалобах Фрэнни, которые, как выяснялось, практически не имели под собой оснований, если не упоминать хныканье, скулеж и неблагодарность.
Именно в гостиной стоял на козлах гроб ее брата, усыпанный розами, хризантемами и ландышами, и их сухой аромат наполнял комнату, в углу которой бесстрастные часы отсчитывали отрезки времени эпохи консервации.
– Ты беременна, – во второй раз повторила Карла Голдсмит.
– Да, мама, – сказала Фрэнни. Ее голос звучал очень сухо, но она не позволила себе облизать губы, а крепко сжала их. Подумала: В мастерской моего отца живет маленькая девочка в красном платье, и она всегда будет там, смеясь и прячась под верстаком, на котором с одного края закреплены тиски, или за большим ящиком для инструментов, скрючившись, прижимая ободранные коленки к груди. Эта девочка такая счастливая. Но в гостиной моей матери живет другая девочка, которая еще младше и не может удержаться от того, чтобы не написать на ковер, как гадкая собачонка. Как гадкая маленькая сучка. И она всегда будет там, как бы мне ни хотелось, чтобы она ушла.
– Ох-Фрэнни! – Мать очень быстро произносила слова. И прижимала руку к щеке, как оскорбленная старая дева. – Как-это-случилось?
Тот же вопрос задал Джесси. Вот что разозлило Фрэнни: он задал тот же вопрос.
– Раз уж у тебя самой было двое детей, мама, я думаю, ты знаешь, как это случилось.
– Не дерзи! – закричала Карла. Ее глаза широко раскрылись и полыхнули жарким пламенем, которое так пугало Фрэнни в детстве. Мать быстро вскочила (этой быстроты Фрэнни тоже боялась), высокая женщина с седеющими волосами, аккуратно причесанными и – обычно – уложенными в парикмахерской, высокая женщина в красивом зеленом платье и плотно, без единой складочки, обтягивающих ноги колготках. Подошла к каминной полке, как всегда делала, когда на нее обрушивалась беда. Там, прямо под кремневым ружьем, лежал толстый альбом. Карла была генеалогом-любителем, и в этом альбоме хранилась собранная ею информация о семье, вплоть до тысяча шестьсот тридцать восьмого года, когда наиболее древний из известных ей предков вынырнул из безымянной толпы лондонцев на достаточно долгий срок, чтобы его успели занести в какую-то очень старую церковную книгу под именем Мертона Даунса, вольного каменщика. Четырьмя годами ранее генеалогическое древо ее семьи опубликовали в журнале «Генеалогия Новой Англии», за авторством Карлы.