Галерея
— Выключите музыку, — сказал Пи-Джей, и стало тихо.
В Лос-Анджелесе ночная гламурная жизнь начинается рано. Все работяги, которые день-деньской вкалывают на заводах, обычно встают ни свет ни заря. Потому что им нужно ловить момент — пока светит солнце. Они встают в пять, к шести они уже умыты, побриты и напомажены и готовы ждать целый день до заката, что что-нибудь все-таки произойдет.
Ближе к утру, к несказанному облегчению Пи-Джея, все знаменитости уже разъехались. Все, кроме Тимми Валентайна, который, несмотря на свое недавнее обращение в простые смертные, все-таки иногда забывался и вел себя так, словно будет жить вечно. Это, наверное, тяжело, думал Пи-Джей, две тысячи лет провести без души и вдруг обрести ее вновь. Тимми не очень много говорил в этот вечер; среди сотен разодетых гостей, набившихся в галерею, кажется, только он один по-настоящему интересовался картинами. Все остальные пришли на людей посмотреть и себя показать: они извергали заранее подготовленные комментарии, налегали на халявную икру, слушали пространные тирады критиков и морщились, когда кто-нибудь из воинствующих моралистов, к вящей радости телевизионщиков, пытался прорваться в галерею с воплями: «Порнография, порнография». Хотя, с другой стороны, вся эта богема прекрасно осознавала, что именно она — а отнюдь не картины какого-то там психотического экс-хиппи — и была центром внимания; в противном случае тут попросту не было бы ни одной телекамеры.
Но только не Тимми. Он стоял перед каждой из этих картин по полчаса, если не больше; стоял почти неподвижно, будто ему даже не нужно было дышать... как в «старые добрые» времена, когда он был бессмертным. И да, в нем по-прежнему было что-то странное, зловещее. В этом океане пустой болтовни, наполнявшей собой галерею, он был единственным, кто молчал. В сосредоточенном спокойствии он пристально всматривался в извращенную красоту картин МакКендлза. Внешность Тимми несколько изменилась, теперь он был больше похож на современного стильного парня, но под коротко остриженными волосами, черной одеждой не по размеру, черной бейсболкой, надетой козырьком назад, и проклепанными «Мартинсами» скрывалось все то же двухтысячелетнее тело ребенка, не достигшего половой зрелости, те же черты, в которых пронзительная сексуальность сочеталась с бесполостью, как у того бюста молодого римлянина в музее Гетто, и у портрета скопца из кодекса китайской династии Сунг, и в лице ангела с картины Караваджо. Эти глаза невозможно забыть. Год назад, когда сборы от «Валентайна» превзошли сборы от «Инопланетянина» и «Бэтмена» вместе взятых, эти глаза украшали собой обложку журнала «Time»; просто глаза, пристально глядящие с черного фона. «Мальчик с глазами на миллиард долларов», — написал тогда репортер «Time».
Пи-Джей смотрел на ребенка, изучающего картины. Уже светало. Мутный сумеречный свет проникал в галерею через стеклянные двери и окна. Где-то шумел пылесос. Толпа снаружи уже рассосалась, и только какой-то бомж одиноко сидел, прислонившись к почтовому ящику на углу.
— Поставить музыку? — спросил Пи-Джей.
Тимми как будто его и не слышал. Пи-Джей подошел к стереосистеме, искусно спрятанной в имитации коринфской колонны, нажал пару кнопок; голос Тимми заполнил пространство. Песня про убитую женщину. Дерганый, угловатый ритм, музыка в стиле индастриал. Красота этих грубых звуков состояла в изысканно сложной гармонии синтезатора, которую можно было бы назвать нью-эйджем, если бы она не была столь причудливой и тревожной. Голос Тимми пронизывал эти совершенно несовместимые переплетения звуков, каким-то непостижимым образом объединяя их в одно целое. Его голос взмывал в неоглядную высь, вздыхал и играл, как это было раньше, но теперь в нем появилось и что-то еще... что-то новое, что-то, что отличало его от предыдущих записей Тимми Валентайна.
— Ты тоже заметил, да? — тихо спросил Тимми. — Но не можешь понять, в чем дело.
— Ну, я вообще-то догадываюсь.
— Что там они говорят? Что голос — мой, да, но только фрагменты, а все вместе — уже не мое. Типа ловкие дяденьки в студии нарезали сэмплов из моих старых записей, а потом собрали их вместе и намикшировали новых песен. Но я-то знаю, что это мое, что я сам это спел. Я записал их там, в студии. Мой продюсер это подтвердит, да он уже подтвердил, но они все равно говорят, что я — это не я.
— Да, — сказал Пи-Джей, — но ты тоже должен понять, что обычному человеку трудно поверить, что ты — это ты. В смысле, ты пропадаешь на десять лет, а потом вдруг появляешься из ниоткуда, совершенно не изменившись... и не забывай о том грандиозном конкурсе двойников Тимми Валентайна, когда они подбирали актера, который сыграл бы тебя в фильме. Человеческая память коротка, и большинство до сих пор считают, что парня, который выиграл этот конкурс, зовут Эйнджел Тодд, а не Тимми Валентайн.
— Да, я знаю.
Тимми стоял перед портретом седьмой девушки. Она была самой молодой жертвой — возможно, ей было всего лишь четырнадцать или пятнадцать. Она лежала на куче мусора за «Макдональдсом». И лишь этот мусор, прорисованный с таким выразительным фотореализмом, отметал всякую вероятность того, что это какой-то американский город: среди оберток от конфет, стаканов из-под «кока-колы» и упаковок от картошки фри гнили гирлянды цветов жасмина, пепел от ароматических палочек, банановые листья и газеты с заголовками на иностранном языке. Девушка, конечно, была красива — и полностью обескровлена.
— Ты не понимаешь, в чем дело, Пи-Джей, — сказал Тимми. — Сказать тебе?
— Ну скажи.
— Теперь они слышат мое дыхание.
— Дыхание?
— Когда я был бессмертным, — сказал Тимми, — мне не нужно было дышать, чтобы петь. Ты же помнишь.
Да, Пи-Джей помнил. Он тогда был еще мальчишкой. Наполовину индеец-шошон; еще не совсем, но почти малолетний преступник; оборванец из провинциального городка в штате Айдахо со странным названием Узел. Город давно сгорел, и Пи-Джей оставил все это в прошлом. Он вообще старался не вспоминать о прошлом. После того пожара, уничтожившего целый город, Пи-Джей вернулся в резервацию, чтобы еще раз попробовать изучить культуру своей матери; он сделал все, что считал своим долгом; нашел великую темноту, такую огромную, что казалось, она готова накрыть собой целый мир. Ему до сих пор еще снились кошмары, но в последнее время — все реже и реже. Время лечит любые раны.
— Да, я помню твои тогдашние песни, — сказал Пи-Джей.
— Нечеловеческие, да? Фразы, как будто выхваченные из воздуха. Звучит глупо, правда? Но я не знаю, как это еще описать. И вот теперь я человек, и у меня есть о чем петь... Все эти прекрасные вещи... Теперь я могу по-настоящему чувствовать боль, сердцебиение, радость... но я теряю свой голос. И они это знают. Я почувствовал это сегодня вечером. Когда-то давно я мог чувствовать запах феромонов людских эмоций. Теперь мне приходится очень внимательно слушать и наблюдать, чтобы понять, что люди думают на самом деле. Но сегодня я снова почувствовал мысли и настроения других людей. Хотя бы уже по тому, как на меня сегодня смотрели. Я уже не такой, каким был раньше. Тринадцать лет назад.
— Ты хочешь сказать, две тысячи тринадцать лет. Плюс-минус век.
Тимми улыбнулся.
— Когда-то я был настоящим. Мне тогда было двенадцать. А потом — говорят, это случилось в 79 году нашей эры — я перестал быть настоящим. Пока Эйнджел Тодд не отдал душу в обмен на мое бессмертие. Так я стал тринадцатилетним, всего лишь тринадцатилетним. Мне тринадцать, а вся жизнь уже позади. Я ненавижу себя.
— Пиноккио, год спустя. И каково это — быть простым мальчиком?
— О, это очень концептуально. Такая большая комедия положений.
— Да брось ты. Тебе еще рано выходить в тираж. Ты все еще на слуху. Ты — звезда первой величины.
— Да, но... нет, серьезно... Я подслушал сегодня один разговор больших боссов со студии. Они не знали, что я был рядом. Я уже не могу превращаться в кошку, но если надо притаиться, у меня до сих пор получается очень даже неплохо.