Отец Анастасий отдал меня на руки одному из своих старинных друзей греческому купцу Филиппу Критосу, который был женат на киевлянке греческого исповедания. Они были в браке уже несколько лет, но не имели детей. Сострадая о моей участи и зная уже о бедствиях отечества нашего, они усыновили меня и поклялись пещись обо мне и тогда, когда б Бог даровал им потомство.
Умолчу о летах отроческих, которые не представляют ничего занимательного. Меня сперва обучали грамоте на дому, а после отдали в училище, находящееся при знаменитой Киевской духовной школе, единственной на севере (47) для обучения юношества православного в науках, которыми славится Западная Европа. Я только ходил в училище в часы учения, но жил дома и пользовался нежностию моих благодетелей, как родной их сын. По прошествии шести лет от вступления моего в дом моих благодетелей господь Бог услышал молитвы их и благословил детищем. Моя вторая мать родила дочь, которая названа была Калерией (48); чрез два года она разрешилась от бремени другою дочерью, Зоей.
Между тем я возрастал и уже начал посещать духовную Школу. Калерия и Зоя в младенчестве почитали меня братом, и я любил их со всею нежностию единокровного. Но младшая сестра, Зоя, возбуждала во мне от детства большую нежность, а пришед в тот возраст, когда женская прелесть возмущает душу и воспаляет сердце, она зажгла во мне любовь не братскую, но пылкую страсть, которая составляет радость и мучение жизни…
Иваницкий при сих словах прервал рассказ Леонида.
– Ты любил, Леонид! – воскликнул Иваницкий, быстро схватив за руку своего товарища. – И ты мог порицать любовь мою к Ксении! Может ли сердце входить в какие-нибудь расчеты? Любовь зарождается противу нашей воли, но я не хочу прерывать тебя – продолжай!
Леонид продолжал:
– Зое было не более пятнадцати лет от рождения, когда я открылся ей в любви моей, открылся без намерения, следуя внушению одной страсти, заглушавшей все другие чувства. Зоя меня любила. Она объявила мне, что не будет никогда счастливою, если не будет моею женою, и позволила мне просить у родителей руки ее, лишь только старшая сестра выйдет замуж. Калерия знала о нашей любви, но мы скрывали до времени наши чувства пред родителями. Я был счастлив целый год: любил, ежедневно видел Зою, говорил с нею, слышал от нее уверения в любви ко мне, питался надеждами. Вдруг грянул гром и разрушил счастие мое – навеки.
Леонид остановился, вздохнул тяжело, и глаза его наполнились слезами.
– Я могу теперь плакать, – сказал он. – Это одно утешение, которое принесло мне время. – Помолчав немного и успокоившись, он продолжал:
– Ты знаешь, что даже единоземцы наши ведут жизнь свободную в Киеве, соображаясь более с нравами польскими. Дом благодетелей моих посещали многие из польских дворян и обедали за одним столом с целым нашим семейством. Один из богатых польских панов, уже пожилых лет, Прошинский, пленился красотою Зои и, не смея сам объясняться с девицею, предложил чрез свах родителям отдать ее за него замуж, обещая сверх подарка значительного имения будущей жене по венечной записи дать отцу 20000 злотых на его торговые обороты. Дела отца Зои были в то время в расстройстве; кроме того, греческое сребролюбие отозвалось в душе (я должен сказать это, хотя чту память благодетеля); к этому присоединилось тщеславие от союза с богатым дворянином, и Критос решился пожертвовать дочерью, как он говорил, для блага семейства. Мать не смела противиться воле своего мужа, и Зое объявили, чтоб она готовилась выйти замуж за Прошинского, которого она видела только несколько раз. Не будучи в состоянии преодолеть себя, Зоя бросилась в ноги родителям, открылась в любви ко мне и просила их со слезами не губить ее и сочетать со мною. Мать растрогалась, но неумолимый отец запер дочь свою в терем, призвал меня, осыпал упреками, назвал неблагодарным, соблазнителем и выгнал из дому, угрожая убить меня, если я осмелюсь предпринять что-нибудь противу его воли. Скрепив сердце, я безмолвно выслушал его упреки, не понимая, чтоб нежная и почтительная любовь могла назваться неблагодарностью и соблазном. Я не хотел ни оправдываться, ни сделаться в самом деле неблагодарным, платя дерзостью за несправедливость. Новгородская гордость во мне пробудилась. Я вышел из дому и стал искать убежища у моих школьных товарищей. Один из них принял меня в скромное свое жилище и, узнав о причине моего изгнания из дома благодетелей, видя мою безмолвную горесть, которая превратилась в какое-то умственное оцепенение, наблюдал за мною, опасаясь самоубийства. Но я не думал лишать себя жизни. Я ни о чем не думал! Образ Зои занимал мое воображение и поглощал все другие помыслы; я не мог расстаться с этим образом, начертанным в сердце и памяти, и для того жил!.. Не постигаю, как я не лишился ума. Друг мой принуждал меня разделять с ним его трапезу: я ел и пил, не чувствуя ни позыва к пище, ни вкуса. Ложился в постель, засыпал и видел одну Зою; пробуждался и думал об ней одной. Таким образом прошло два месяца, и я не выходил из моей светлицы, не смел пройти по улице, опасаясь, чтоб страсть не завлекла меня к дому родителей Зои, куда мне запрещено было приближаться, а я, по чувству благодарности и по врожденной гордости, не хотел нарушить воли моего прежнего благодетеля. В один вечер незнакомый человек принес мне письмо от матери Зои и кошелек с золотом. Вторая моя мать со слезами заклинала меня покориться судьбе, забыть несчастную Зою и удалиться из Киева. Благодетельница моя называла меня любезным своим сыном, уверяла в своей привязанности и просила не огорчать ее сопротивлением. Я хотел возвратить ей золото, но боялся оскорбить. На другой день я отправился в Варшаву без всяких видов и намерений. Мне было все равно, где бы ни быть, когда нельзя было проживать в Киеве. Друг мой нашел мне попутчиков, купцов из Варшавы, и я с ними отправился в путь.
Добрые мои спутники по равнодушию моему ко всему земному и по безмолвию моему заключили, что я болен. Я в самом деле был болен. Скорбь снедала меня. Один из них предложил мне жительство в своем доме, на что я согласился. Тщетно мой хозяин старался рассеять меня удовольствиями сей веселой столицы. Я бегал от людей и от забав: веселость других увеличивала скорбь мою. Каждый из этих людей, думал я, имеет отечество, семейство, любит или может любить – а я сирота бесприютный, в чужой земле, без надежды на счастье, я не должен смешиваться с людьми счастливыми, не должен отравлять их наслаждений моим присутствием. Я бродил днем по окрестностям города, по лесам и в городе посещал только церковь православную. Там, пред общим отцом, переносясь мыслию в общее отечество рода человеческого, я умолял его прекратить мое жалкое существование в сей юдоли плача. Проливая слезы пред алтарем Всевышнего, я в одной только молитве находил утешение.
Таким образом прошел год, и я никого не знал, ничего не видел в Варшаве. Однажды утром я пошел в нашу церковь. Посреди оной стоял гроб: священники совершали панихиду, народ усердно молился. Я остановился в углу и, смотря на черный покров, закрывающий гроб, завидовал участи покойника. Вокруг меня шептали и разговаривали. "Кто умер?" – спросил вошедший человек у стоящего возле меня гражданина. – "Зоя Прошинская", – отвечал мой сосед. Я упал без чувств на помост церкви и очнулся в больнице. Мне сказали, что я более месяца был в беспамятстве. О, зачем я не умер, зачем не лишился ума навеки!
Леонид снова прервал рассказ и, закрыв лицо руками, молчал некоторое время. Иваницкий отер слезы, которые невольно навернулись на глазах его.
– Молодость и крепость моего сложения превозмогли душевный недуг: я выздоровел, и меня выпустили из больницы, – продолжал Леонид. – Зоя умерла в Варшаве. Я хотел видеть дом, в котором она томилась, где она помышляла обо мне; хотел видеть ее могилу и прилечь сердцем к земле, схоронившей мое счастье! Мне указали дом Прошинского и окна тех комнат, где жила Зоя. Они были растворены, и я увидел цветы. Рассудок мой не помрачился, но сердце воспылало. Я взбежал по лестнице в комнаты, не будучи остановляем служителями, и дошел до спальни, где висел на стене портрет Зои. Все воспоминания мои ожили, все раны сердца растворились. Я плакал и стенал, глядя на ангельские черты той, которая любила меня до гроба. Вдруг входит Прошинский, которого до тех пор не было дома. Он тотчас узнал меня и даже распростер объятия, чтоб приветствовать, но я оттолкнул его и в бешенстве стал упрекать в убийстве, хотел увлечь на могилу Зои и там принести его в жертву моему мщению. Прошинский был вооружен. Пользуясь сим преимуществом, он обнажил саблю, чтоб заставить меня выйти, угрожал, звал на помощь людей, но я держал его за горло и тащил за двери. Началась борьба, и я сам не помню, каким образом я обезоружил несчастного и рассек ему голову. Он упал без чувств, окровавленный, к ногам моим!