Меховецкий горел нетерпением узнать об ужасном происшествии в Москве: он пригласил юного князя Голицына провесть ночь в своей комнате, во дворце, и, с первыми лучами солнца разбудив своего гостя, просил рассказать все, что он знает о убийстве Феодора и супруги Борисовой. Князь Голицын сказал:
– Злодеи разглашают под рукою, будто бы сие гнусное преступление совершилось в угодность царю Димитрию Ивановичу. Не могу и не хочу верить, чтоб царь, славящийся мужеством и милостью, соизволил на тайное смертоубийство. Сердце мое отвергает сию мысль, и потому буду смело говорить с тобою, как с ближним его. Не пощажу родного дяди моего, князя Василья Васильевича. По воле матери моей повинуюсь ему, но с тех пор как он сделался сообщником князя Мосальского – я не родня ему по душе!
После сведения с престола Феодора Москва была спокойна, и народ радовался торжеству законного царя и своему собственному торжеству, еще не запятнанному кровью. Часто буйные толпы переходили с Красной площади в Кремль, чтоб смотреть на дом Годуновых, где с семейством Бориса, казалось, погребены были все бедствия России. 10 июня я проходил утром чрез Кремль, когда в нем почти не было народу. Из-за угла увидел я, что к дому Годуновых приближаются дядя мой, князь Василий, князь Рубец-Мосальский, Молчанов, дворянин Шерефединов (99), друг его и три стрельца ужасного вида. Не предвещало ничего доброго это посещение! Я подошел к забору с другой стороны дома и застал там несколько человек любопытных. Сперва было все тихо; потом начался стук, шум, крик и вскоре раздались женские вопли. Крик усилился, и мы явственно слышали голос Феодора. Он вопиял: "Убийство! измена!" После того стук усилился: казалось, что происходит борьба или драка, и наконец раздались болезненные стоны – и все затихло. Мы пришли в ужас: я хотел бежать, и вдруг раздались женские вопли вне дома. Некоторые из любопытных влезли на забор, а я смотрел в щель, что делалось на дворе. Злодей Молчанов вынес из дому на руках несчастную Ксению, которая испускала пронзительные стоны. Няня царевны с распущенными волосами, в разодранной одежде, вырывалась из рук двух зверообразных стрельцов, громко вопия: "Пусть умру у ног ее! Не разлучайте нас! Вы убили мать ее и брата, не щадите и меня! убейте, чтоб я не видала позора моей питомицы и вашего беззакония!"
Подъехала к крыльцу крытая колымага. Молчанов сел в нее с несчастною царевной и велел ехать в дом князя Мосальского. Няню заперли в погребе дома. Признаюсь тебе, если б я тогда был вооружен и если б не был окружен робкими гражданами, а смелыми воинами, то по первому воплю в доме устремился бы на помощь несчастным, веря, что тем угодил бы царю Димитрию. Но я не мог ничего сделать – мог только пролить слезы сострадания о несчастных жертвах! Они заслуживали лучшей участи!..
Не стану рассказывать тебе о низложении патриарха Иова. Это сделалось именем царя и исполнено воинами Петра Феодоровича Басманова с толпою граждан, но, вероятно, не так, как хотел царь. Неистовые, забыв страх Божий, вторгнулись в храм Успения в то время, как патриарх совершал литургию, и с грозными кликами, заглушая божественное пение, бросились на старца. Он не попустил, чтоб с него срывали облачение святительское; сам снял с себя панагию и, положив пред образом Богоматери, жалостно воскликнул: "Обман и ересь торжествуют, гибнет православие! Матерь Божия, спаси его!" (100). Плакали добрые люди, видя уничижение сана святительского, и с сокрушением сердца смотрели на слабого старца, которого, опозорив, повезли в заточение на простой телеге. Не хочу судить о делах и повелениях царских; но думаю, что было бы лучше, если б сын Иоаннов вошел в Москву не кровавым следом, и если б слезы и рыдания жертв не омрачали ликования народного!
Меховецкий прижал к сердцу благородного юношу и сказал:
– Таких слуг надобно Русскому царю!
Меховецкий вошел в комнату Лжедимитрия, хотел рассказать ему слышанное от князя Голицына, но Лжедимитрий не хотел уже слушать.
– Перестань! – сказал он. – Дело кончено. Вели собираться войску – и немедленно в поход, в Москву, на престол, в объятия моей Ксении! Меховецкий, радуйся, веселись вместе со мною! Пойдем блаженствовать!
* * *
На обширном лугу, на берегу Москвы-реки пылали костры, вокруг которых пировали полчища царские. Уже было около полуночи, но воины не помышляли о сне. Повсюду раздавались веселые и воинственные песни, радостные клики и шумные речи. Множество жителей столицы, привлеченных любопытством в стан, оставались в нем, познакомившись с воинами. Стан походил на шумное торжище.
Сам царь со знатнейшими сановниками находился во дворце коломенском, и огни почетной стражи светились на высоком берегу, как звезды на небе. У самой церкви Вознесения Господня стояли вестовая пушка и большой стяг царский.
Между селом Коломенским и станом простирается обширный луг. Два человека пробирались тропинкою в стан при зареве огней. Путники шли поспешно и в молчании; один из них, высокого роста и крепкий телом, окутан был большим синим опашнем и на голове имел высокую соболью шапку. Окладистая русая борода украшала его полное лицо. Товарищ его, небольшого роста, сухощавый, чернолицый, с небольшою черною всклоченною бородою, в круглой поярковой шляпе и в коротком буром кафтане, нес за поясом коновальский снаряд, а под мышкою скрипку в кожаном мешке.
– Куда велишь вести себя, боярин? – спросил он у своего спутника. – Вот направо польское войско; за ним немецкая дружина; в середине пешая и конная русская рать, а на левом крыле запорожские казаки.
– Пойдем сперва к полякам, – отвечал боярин. – Только смотри, Ганко, не измени цыганской своей клятве и называй меня просто купцом Иваном. Если ты заикнешься, то завтра же будешь висеть на первом дереве.
– Висеть, а за что?
– За шею, – сказал боярин.
– Проветривай ты своих дьяков да подьячих, – возразил цыган, – а мне лучше положи в карман ефимков, чтоб я тверже ходил понизу.
– За этим дело не станет, – отвечал боярин, – только будь смышлен и верен.
– Буду верен, как собака, и смышлен, как лисица, – сказал цыган, – только ты, боярин, держись своего слова.
– Кто идет? – раздалось в стане.
– Безоружные гости московские! – отвечал цыган и пошел на голос. Возле повозок, поставленных в два ряда позади палаток, находилась польская стража. Она пропустила путников в стан. Перед палатками пылал огромный костер, вокруг которого толпились воины. На огне кипели котлы и жарилось мясо на вертелах. Офицеры, товарищи, шеренговые, цюры (101) и женщины составляли шумную и многолюдную толпу. Ганко остановился в нескольких шагах от огня, вынул из мешка скрипку и вдруг заиграл военную польскую песню. Все умолкли и обратились к музыканту.
Хорунжий. Браво! Это наш старый приятель Ганко. Кстати пожаловал! Гей, ребята, подайте меду и водки! Сюда, Ганко, сюда, поближе. Заиграй-ка нам марш Стефана Батория; тот самый, что ты играешь с присвистом и припевом.
Ганко приблизился к толпе, поклонился, настроил скрипку, проиграл любимый польский марш и потом приподнял с земли медную баклагу с медом, потянул из нее и, обратясь к хорунжему, сказал:
– Позволь, вельможный пан, попотчевать приятеля моего, москвича, честного купца, – и, не дождавшись ответа, передал баклагу боярину, который принял ее, но не прикасался к ней устами. Польские воины сперва не обращали никакого внимания на боярина, но, когда Ганко припомнил об нем, многие голоса воскликнули из толпы:
– Добро пожаловать, добро пожаловать!
Хорунжий. Милости просим откушать за здоровье царя Димитрия. Теперь он признан Россиею и Москвою и завтра же воссядет на престоле своих предков.
Боярин, который остановился было в некотором отдалении, подошел ближе и, прихлебнув меду, отдал баклагу Ганке, поклонился собранию и сказал:
– Здравия и долголетия царю Русскому!
Вахмистр. Аминь! Мы теперь служим одному царю с московитянами: дай руку, купчина!