Поскольку полковник Хаф занимал пост командующего лос-аламосским гарнизоном, на полу его кабинета был разостлан ковер, у стены стоял жесткий диван, обитый коричневой кожей, а рядом — глобус на подставке орехового дерева. В кабинете его заместителя не было глобуса, и ни у кого из остальных военных чинов в Лос-Аламосе не было дивана, хотя ковры кое у кого имелись. Помимо этого реквизита власти, в кабинете не было ничего примечательного: небольшая комната, самый обыкновенный письменный стол, выкрашенный серо-зеленой краской, конторские шкафы вдоль стены. Помимо дивана, имелись еще три или четыре кресла для посетителей, — полковнику за день приходилось принимать немало народу.
В ту минуту, когда молодой офицер уже вышел из кабинета, а Дэвид еще не вошел, полковник Хаф поглядел на глобус и подумал: недаром я всегда говорю, что у нашей атомной станции — два хозяина, это святая истина! Он не обманывал себя относительно того, который из них важнее, и существование второго хозяина не вызывало в нем ни особой ревности, ни зависти, не уязвляло самолюбия. В славную пору недавнего прошлого, во время войны, когда Оппенгеймер, что ни день, а нередко и по ночам, добивался от людей безумного напряжения всех сил и поистине героических свершений, каждый понимал: два хозяина существуют только на бумаге, а на деле хозяин один. Кто-то однажды сказал, что законы физики — это веления самой судьбы; но Хаф не разбирался в законах физики и, как вполне достойную замену им, принимал предписания Оппенгеймера, тем более что точно так же поступал нередко и сам генерал Мичем.
Разумеется, если смотреть на вещи с другой точки зрения, то хозяин только один: ведь во главе всего дела стоит генерал Мичем. Но беда в том, что генерала Мичема в кои-то веки здесь увидишь, а кроме того, ученые явно не желают становиться на эту точку зрения.
Можно взглянуть еще и по-другому, и тогда окажется, что хозяевам счету нет, — вот один из них появился в дверях. Впрочем, теперь многое стало проще, хотя и обыденней, чем в славные дни войны: те, кто поглавнее, уже возвратились в свои университеты или даже в другие страны, к себе на родину; а сейчас и того проще, потому что сто пятьдесят сильнейших работников из числа оставшихся отправились на Бикини.
Проще всего было бы, — поскольку это необходимо и он не хочет брать на себя всю ответственность, — обратиться к директору по научной части: именно с ним при нормальном положении вещей пришлось бы говорить о мерах вроде запрещения отправить уже оплаченную телеграмму, или о том, как унять полоумного конгрессмена и как составить сообщение, которое должно будет появиться во всех американских газетах. Правда, директор по научной части в отъезде, в Вашингтоне, где обсуждаются вопросы, связанные с предстоящими испытаниями на Бикини. А все же пора признаться себе, что это пустая отговорка: во-первых, директор завтра уже возвращается, а во-вторых, он оставил заместителя, вот с ним-то и следовало посоветоваться.
Но этот заместитель несноснейший тип, с ним не сговоришься. Может, оттого, что он химик? Почему-то химики вечно препираются с физиками, и кто-то из физиков так это объяснил: химия самая тупая из наук, а химики — самые тупые ослы из всех ученых, потому что их наука лишена математической основы, им не на чем проверять свои новые идеи, а их старые идеи отягощены ветхими традициями. Очень может быть… Кто их там знает. Но этот заместитель по научной части ужасно сварливый и несносный, и говорить с ним о делах — одно мученье.
— Хэлло, Дэвид, — сказал полковник, поднимаясь из-за стола, и идя навстречу вошедшему. — Что нового?
Он задал этот вопрос по привычке, почти машинально — и вдруг, еще не договорив, отчаянно смутился. Сегодня он проспал, поднялся поздно и еще не звонил в больницу. Доктора говорят о скрытом периоде, но что, если… если и в самом деле уже есть что-то новое?
— Есть какие-нибудь новости? — спросил он с тревогой.
— Нет, — сказал Дэвид.
Со вздохом безмерной усталости он опустился на жесткий диван. Он побывал в больнице перед тем, как пойти к Домбровскому, а до того разговаривал с Вислой, а еще раньше — с Берэном и Педерсоном. Можно бы кое-что и ответить Хафу, но не так это просто. Можно бы сказать: нет, нового ничего, все уже старо, очень, очень старо. Не надо громких слов, мелькнула мысль. Не заводи пустых разговоров, — отозвалась другая.
— Нет, — повторил он и, помедлив, прибавил. — Мне говорили про этого конгрессмена.
— Так я и думал. Наверно, вам Уланов сказал.
— Нет, не Уланов. Вот что: есть ли хоть тень опасности, что кто-нибудь проведет его в больницу?
— Его уже и нет здесь. Он уехал обратно в Вашингтон.
— Прекрасно. Кроме того, говорят, вы задерживаете телеграммы. Я думал, военная цензура с декабря отменена.
Полковник тщательно изучал глобус; в истории с телеграммой он, пожалуй, перестарался. Попробуем уладить это по-дружески.
— Послушайте, Дэвид, я не мог иначе. Я понимаю, что вы сейчас думаете, я понимаю ваши чувства, но мы просто не можем допустить, чтобы всякий распространял разные слухи на этот счет. В конце концов, тут у нас пока еще военный объект. Попробуйте поставить себя на наше место, Дэви.
Дэвид улыбнулся; казалось, теперь и он внимательно изучает глобус.
— Да, я знаю. Живи и жить давай другим. Превосходная теория, хорошо бы и военным ее усвоить. Но все же…
Трость Дэвида лежала у его ног на полу. Он слегка развел руками.
— Можно попросить вас о великом одолжении? Раз уж вы задержали телеграмму два дня назад, сделайте милость, распорядитесь, по крайней мере, чтобы ее вовсе не отправляли. Нельзя ли позаботиться, чтоб она не проскочила теперь, если на военные власти вдруг найдет раскаяние?
— Ну конечно, Дэви. Ситуация мне ясна.
— Без дураков?
— Без дураков.
— Так ситуация вам ясна?
— Ну да… то есть…
— Вы знаете, что семью Луиса сегодня нужно известить? Может быть, это придется сделать вам. Берэн и Моргенштерн считают, что это ваша обязанность.
— Не возражаю. Хотя не могу сказать, что это приятная обязанность.
— Так вы говорите, ситуация вам ясна?
Полковник кротко улыбнулся.
— Дэви, я тут вчера начерно составил текст сообщения для газет и продиктовал его жене. Я старался, как только мог, все принял во внимание. Сейчас мой набросок в отделе внешней информации. Я им дал сегодня утром, чтобы они поправили. С минуты на минуту его принесут. Может быть, вы подождете? Я дал бы вам посмотреть.
— Хорошо, — сказал Дэвид. — Я подожду.
И оттого, что надо было сидеть и ждать, они, как почти всегда бывает с людьми, чего-то ждущими, почему-то решили, что говорить пока нужно только о вещах посторонних; а может быть, они ничего и не решали, просто так уж вышло.
Таким способом им удалось убить несколько минут; полковник рассказал о том, как подвигается постройка новой дороги, ведущей на плато: дорога эта будет на семь с половиной миль короче старой, совсем разбитой и без толку петляющей по горам и ущельям, и срежет несколько трудных и опасных поворотов. Потом оба вспомнили, что зима была сухая, без снега и без дождей, и покачали головами: не пришлось бы опять мучиться из-за нехватки воды; сейчас ведется разведка, сказал полковник, пробуют рыть новые колодцы, может быть, и посчастливится найти воду. Все кругом жалуются, что молоко очень плохое, сказал Дэвид, нельзя ли разведать и насчет новых молочных ферм тоже? Надо надеяться, что через неделю-другую нам опять доставят свежую говядину, сказал полковник. Дэвид попросил передать миссис Хаф его извинения: он очень сожалеет, что ворвался к ним в такую рань; пустяки, ответил полковник, она ничуть не в обиде, она всегда рада видеть Дэвида.
Наступило молчание.
Полковник встал, прошелся взад и вперед по комнате, потом сел на край стола.
— Дэвид, — сказал он. — Что же, все-таки, случилось? Можете вы мне объяснить, почему на этот раз опыт не вышел? Что вам удалось установить?
Некоторое время Дэвид, казалось, обдумывал ответ; он снова устремил пристальный взгляд на глобус, и лицо у него было застывшее, отчужденное. Наконец он сказал, что полковник, вероятно, не вполне ясно представляет себе, в каких условиях производился опыт. Да, по-видимому, согласился полковник, разве что в самых общих чертах.