«Я слишком долго начинался…» Я слишком долго начинался и вот стою, как манекен, в мороке мерного сеанса, неузнаваемый никем. Не знаю, кто виновен в этом, но с каждым годом все больней, что я друзьям моим неведом, враги не знают обо мне. Звучаньем слов, значеньем знаков землянин с люлечки пленен. Рассвет рассудка одинаков у всех народов и племен. Но я с мальчишества наметил прожить не в прибыльную прыть и не слова бросать на ветер, а дело людям говорить. И кровь, и крылья дал стихам я, и сердцу стало холодней: мои стихи, мое дыханье не долетело до людей. Уже листва уходит с веток в последний гибельный полет, а мною сложенных и спетых – никто не слышит, не поет. Подошвы стерты о каменья, и сам согбен, как аксакал. Меня младые поколенья опередили, обскакав. Не счесть пророков и провидцев, что ни кликуша, то и тип, а мне к заветному пробиться б, до сокровенного дойти б. Меня трясет, меня коробит, что я бурбон и нелюдим, и весь мой пот, и весь мой опыт пойдет не в пользу молодым. Они проходят шагом беглым, моих святынь не видно им и не дано дышать тем пеклом, что было воздухом моим. Как будто я свалился с Марса. Со мной ни брата, ни отца. Я слишком долго начинался. Мне страшно скорого конца. 1965 Верблюд Из всех скотов мне по́ сердцу верблюд. Передохнет – и снова в путь, навьючась. В его горбах угрюмая живучесть, века неволи в них ее вольют. Он тащит груз, а сам грустит по сини, он от любовной ярости вопит, его терпенье пестуют пустыни. Я весь в него – от песен до копыт. Не надо дурно думать о верблюде. Его черты брезгливы, но добры. Ты погляди, ведь он древней домбры́ и знает то, чего не знают люди. Шагает, шею шепота вытягивая, проносит ношу, царственен и худ, – песчаный лебедин, печальный работяга, хорошее чудовище верблюд. Его удел – ужасен и высок, и я б хотел меж розовых барханов, из-под поклаж с презреньем нежным глянув, с ним заодно пописать на песок. Мне, как ему, мой Бог не потакал. Я тот же корм перетираю мудро, и весь я есть моргающая морда, да жаркий горб, да ноги ходока. 1964 «Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели…»
Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели. Среди сосен и скал там нам было на все начихать. Там у синего моря цветы на камнях розовели и дремалось цветам под языческий цокот цикад. Мы забыли беду, мы махнули рукой на заботы, мы сказали нужде: «Подожди-ка нас дома, нужда!». Дома ссорились мы. Я тебе говорил: «Ну чего ты?» – И в глаза целовал, и добра ниоткуда не ждал. Так уж вышло у нас. Ничего мы с тобой не сумели. Я дымлю табаком, надо мной воздушок сине-сиз. Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели. Там мы рвали кизил и ходили пешком в Симеиз. Бесшабашное солнце плыло в галактических высях над просоленной галькой – обломышем древних пород… Я от кривды устал, я от горнего голода высох, не смеются глаза, и улыбкой не красится рот. Убежим от себя – хоть на край, хоть на день, хоть на час мы. Ну-ка платье надень, ну-ка ношу на камни свали – и забудем о том, что запутаны мы и несчастны, и в смеющейся влаге утопим тревоги свои… Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели. Он висел между скал и глаза нам лазурью колол. Жарко-ржавые пчелы от сока живьем осовели, черкал ящерок яркий. Скакал по камням богомол. Там нам было тепло. А бывало, от стуж коченели. Государственный холод глаза голубые гасил… Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели. Там шершава трава и неслыханно кисел кизил. 1966 «Как стали дни мои тихи…» Как стали дни мои тихи… Какая жалость! Не в масть поре мои стихи, как оказалось. Для жизни надобно служить и петь «тарам-там», – а как хотелось бы прожить одним талантом. Махну, подумавши, рукой: довольно бредней, – не я единственный такой, не я последний. Добро ль, чтоб голос мой гремел, была б охота, а вкалывал бы, например, безмолвный кто-то? Всему живому друг и брат под русским небом, я лучше у церковных врат – за нищим хлебом. Пускай стихам моим пропасть, без славы ляснув, – зато, веселым, что им власть мирских соблазнов? О, что им, вольным, взор тупой, корысть и похоть, тщеславье тех, кто нас с тобой берет под ноготь? Моя безвестная родня, простые души, не отнимайте у меня нужды и стужи. В полдневный жар, в полночный мрак, строкой звуча в них, я никому из вас не враг и не начальник. Чердак поэта – чем не рай? Монтень да тюлька. Еще, пожалуйста, сыграй, моя свистулька. Россия – это не моря, леса, долины. С ее душой душа моя неразделимы. 1965 |