«До гроба страсти не избуду…» До гроба страсти не избуду. В края чужие не поеду. Я не был сроду и не буду, каким пристало быть поэту. Не в игрищах литературных, не на пирах, не в дачных рощах – мой дух возращивался в тюрьмах, этапных, следственных и прочих. Я был одно с народом русским. Я с ним ютился по баракам, леса валил, подсолнух лускал, каналы рыл и правду брякал. На брюхе ползал по-пластунски солдатом части минометной. И в мире не было простушки в меня влюбиться мимолетно. Мне жизнь дарила жар и кашель, а чаще сам я был не шелков, когда давился пшенной кашей или махал пустой кошелкой. Поэты прославляли вольность, а я с неволей не расстанусь, а у меня вылазит волос и пять зубов во рту осталось. И все-таки я был поэтом, и все-таки я есмь поэт. Влюбленный в черные деревья да в свет восторгов незаконных, я не внушал к себе доверья издателей и незнакомок. Я был простой конторской крысой, знакомой всем грехам и бедам, водяру дул, с вождями грызся, тишком за девочками бегал. И все-таки я был поэтом, сто тысяч раз я был поэтом, я был взаправдашним поэтом и подыхаю как поэт. 1960 Народу еврейскому Был бы я моложе – не такая б жалость: не на брачном ложе наша кровь смешалась. Завтракал ты славой, ужинал бедою, слезной и кровавой запивал водою. «Славу запретите, отнимите кровлю», – сказано при Тите пламенем и кровью. Отлучилось семя от родного лона. Помутилось племя ветхого Сиона. Оборвались корни, облетели кроны, – муки гетто, коль не казни да погромы. Не с того ли Ротшильд, молодой и лютый, лихо заворочал золотой валютой? Застелила вьюга пеленою хрусткой комиссаров Духа – цвет Коммуны Русской. Ничего, что нету надо лбами нимбов, – всех родней поэту те, кто здесь гоним был. И не в худший день нам под стекло попала Чаплина с Эйнштейном солнечная пара… Не родись я Русью, не зовись я Борькой, не водись я с грустью, золотой и горькой, не ночуй в канавах, счастьем обуянный, не войди я навек частью безымянной в русские трясины, в пажити и в реки, – я б хотел быть сыном матери-еврейки. 1946 Крымские прогулки
Колонизаторам – крышка! Что языки чесать? Перед землею крымской совесть моя чиста. Крупные виноградины… Дует с вершин свежо. Я никого не грабил. Я ничего не жег. Плевать я хотел на тебя, Ливадия, и в памяти плебейской не станет вырисовываться дворцами с арабесками Алупка воронцовская. Дубовое вино я тянул и помнил долго. А более иное мне памятно и дорого. Волны мой след кропили, плечи царапал лес. Улочками кривыми в горы дышал и лез. Думал о Крыме: чей ты, кровью чужой разбавленный? Чьи у тебя мечети, прозвища и развалины? Проверить хотелось версийки приехавшему с Руси: чей виноград и персики в этих краях росли? Люди на пляж, я – с пляжа, там, у лесов и скал, «Где же татары?» – спрашивал, все я татар искал. Шел, где паслись отары, желтую пыль топтал, «Где ж вы, – кричал, – татары?». Нет никаких татар. А жили же вот тут они с оскоминой о Мекке. Цвели деревья тутовые, и козочки мекали. Не русская Ривьера, а древняя Орда жила, в Аллаха верила, лепила города. Кому-то, знать, мешая зарей во всю щеку, была сестра меньшая Казани и Баку. Конюхи и кулинары, радуясь синеве, песнями пеленали дочек и сыновей. Их нищета назойливо наши глаза мозолила. Был и очаг, и зелень, и для ночлега кров… Слезы глаза разъели им, выстыла в жилах кровь. Это не при Иване, это не при Петре: сами, небось, припевали: «Нет никого мудрей». Стало их горе солоно. Брали их целыми селами, сколько в вагон поместится. Шел эшелон по месяцу. Девочки там зачахли, ни очага, ни сакли. Родина оптом, так сказать, отнята и подарена, – и на земле татарской ни одного татарина. Живы, поди, не все они: мало ль у смерти жатв? Где-то на сивом Севере косточки их лежат. Кто помирай, кто вешайся, кто с камнем на конвой, – в музеях краеведческих не вспомнят никого. Сидит начальство важное: «Дай, – думает, – повру-ка». Вся жизнь брехнею связана, как круговой порукой. Теперь, хоть и обмолвитесь, хоть правду кто и вымолви, – чему поверит молодость? Все верные повымерли. Чепухи не порите-ка. Мы ведь все одноглавые. У меня – не политика. У меня – этнография. На ладони прохукав, спотыкаясь, где шел, это в здешних прогулках я такое нашел. Мы все привыкли к страшному, на сковородках жариться. У нас не надо спрашивать ни доброты, ни жалости. Умершим – не подняться, не добудиться умерших… но чтоб целую нацию – это ж надо додуматься… А монументы Сталина, что гнул под ними спину ты, как стали раз поставлены, так и стоят нескинуты. А новые крадутся, честь растеряв, к власти и к радости через тела. А вражьи уши радуя, чтоб было что писать, врет без запинки радио, тщательно врет печать. Когда ж ты родишься, в огне трепеща, новый Радищев – гнев и печаль? 1961 |