Всю ночь над головой плыла в темном небе одинокая звезда. Три раза слышал Гальего кашель женщины, однако не спросил ее ни о чем, а когда над зарослями поднялась заря, его воспаленные, покрасневшие глаза увидели дом и грузовик на песчаном берегу. У Гальего горели ладони, и на том месте, где была намотана тряпка, теперь чернел сгусток запекшейся крови. Но впереди виднелись дома селения, у берега стояла большая шхуна, возле которой суетились люди, готовясь к выходу в море. Гальего ничего не сказал, ему не хотелось говорить. Это она должна была заговорить, обрадоваться, а не сидеть молча на корме, как сидела несколько часов назад, когда он в последний раз обернулся, чтобы взглянуть на нее. Да она будто навсегда потеряла охоту разговаривать. Так они подошли к берегу. Гальего прыгнул в воду и подвел лодку кормой к причалу, чтобы женщина могла сойти, не обрызгав маленький темный сверток, который она держала на руках. Но женщина не шелохнулась, только не отводила взгляда от Гальего. На шхуне какой-то парень в спортивной куртке пил пиво прямо из горлышка и разглядывал прибывших.
— Ну, выходи, приехали.
Губы женщины шевельнулись. В глазах ее не было ни слезинки. Но откуда-то из самой глубины ее существа вырвались слова, горше которых нет на свете:
— Он умер.
На мгновение Гальего онемел, затем вдруг сжал кулак и, треснув изо всей силы по борту, выкрикнул, сам не понимая, что делает:
— Дура чертова! Лучше б ты его в воду бросила!
И тут же ему стало стыдно, а женщина продолжала смотреть на него, и взгляд ее был полон достоинства, потому что в конце концов она была женщиной Сьенаги, дочерью земли, где застаивалось и загнивало само время, где гнили растения, которым не дано было вырасти, и люди, которым не дано было жить.
1961.
Ролики
(Перевод Э. Брагинской)
Нет, конечно, я не забыл Пабло, моего земляка — с ним же связаны воспоминания детства. Но, сказать по совести, этот Пабло был схоронен, упрятан под тем, что можно назвать живой, близкой памятью. Я, как видите, уже в солидном возрасте, и у меня, право, не было особых причин вспоминать о Пабло. К тому же я давным-давно уехал из родного городка, а Пабло застрял там надолго.
Но, так или иначе, меня обрадовал его голос, который раздался несколько дней назад в телефонной трубке:
— Ты не представляешь, как я мечтаю с тобой поговорить! Клянусь, я твой самый верный почитатель.
— Спасибо, Пабло.
— У меня есть все твои рассказы, и я, знаешь, посвятил тебе стихи.
— О-о, значит, ты поэт?
— Ну, не то чтобы поэт, просто сочиняю стишки.
— Молодец.
— Да что толковать обо мне, кто достоин разговора, так это ты. Я читаю все твои книги, и, слава богу, у меня есть что вспомнить о тебе и о твоих родных.
— Я очень тронут, Пабло.
Во мне, я уже сказал, тоже жили какие-то смутные воспоминания, картины… Парк в городке, катанье на роликах по вечерам и тот странный взгляд Пабло. Вот, собственно, и все. А мой земляк был готов поделиться со мной чем-то памятным, и мне, который все еще пытается понять себя, захотелось увидеть его и поговорить по душам.
Словом, в субботу я попал во владения Пабло, на плоскую крышу-террасу двенадцатиэтажного дома, который высился над шумной многоголосой улицей. Пабло вышел ко мне не сразу, и я устроился в удобном плетеном кресле. По ясному вечернему небу плыли два облака, а вдали большим мутным пятном летела стая голубей. Я снова попытался вникнуть в то, что застряло у меня в голове после телефонного разговора. Тот злобный взгляд в парке, когда я катался на роликах… это был Пабло или кто-то еще? Не знаю, хоть убей, не знаю. Наконец появился Пабло. Он, еще бы не он! Я только глянул — и сразу проступило лицо знакомого мальчишки, точно всплыло на дне колодца из воды ушедшего времени. Особенно четко — когда он перестал улыбаться. И глаза… те самые глаза.
— Подумать, ты совсем лысый, — говорит он.
Начало, по правде сказать, малоприятное, но я радостно протягиваю ему руку.
— Слов нет, как я тобой восхищаюсь, — продолжает он.
— Ну, брось, какие на то причины?
— А кто написал «Облака», «Апельсин», «Двадцать дней»?
— Тебе понравилось?
— Спрашиваешь!
Пабло садится напротив и рассматривает меня с тем острым любопытством, с каким разглядывают зверей в зоопарке. Улыбка у него определенно приветливая, но глаза отливают холодным блеском, точно два металлических колесика, чуть потертые от времени.
— Ты был сыном нашего алькальда… Помнишь те годы?
— Еще бы нет!
— И внуком дона Серафина… Что ж, тебе повезло вдвойне, как никому из наших ребят. Ну, слов нет, как я тобой восхищаюсь!
— Спасибо, Пабло.
— Мне прямо врезалось в память то время. Я постарше тебя лет на пять, правда?
— Пожалуй.
— Клянусь, я не пропустил ни одной твоей вещи, даже последний номер журнала видел.
— Ну, будет… Сказать честно, по-моему, я многое упрощаю.
— Смотря на чей взгляд. Да и зачем самому себя судить, умалять свои достоинства. Это все зря, — говорит Пабло, скосив глаза на кончик тлеющей сигары, и добавляет: — Пусть о тебе судят другие.
Пабло вскидывает голову и улыбается:
— Помнишь гостиницу? Она еще на месте.
— Неужели?
— И такая же, какой была при тебе больше сорока лет назад.
— Там я и родился. Мать говорила, что в тот самый день у нас в городке появился свет.
— Не столько свет, сколько деньги. Но примета хорошая, а?
— Данет…Япростоктому, чтовтотденьпустилиэлектростанцию, иесликтоспрашивал, когдая родился, мать непременно вспоминала это.
— Мать у тебя болела, бедняжка.
— Да… галлюцинации.
Пабло откидывается назад и впивается в меня долгим взглядом, а я делаю вид, будто слежу за голубями в небе — пусть он присмотрится, какой у меня крутой лоб.
— Да… ты, конечно, внук дона Серафина, а не сын своего отца.
— То есть как?
— Сейчас объясню. Твой дед был такой же высокий, и лысина в точности как у тебя.
— Да, пожалуй.
— Твой дед открыл гостиницу и первый в нашем городке занялся транспортом.
— Каким транспортом?
— Сейчас поймешь. Он нанял экипажи с лошадьми. На задах гостиницы поставил конюшню и заправлял всем этим. Брал с каждого одно песо за прогулку в экипаже. Она начиналась от реки и кончалась у самого кладбища, как и бывает в жизни. Всем заправлял только твой дед. Вы тогда занимали комнаты наверху.
— Правильно, справа по коридору.
— Дон Серафин. О-о! Без его воли ни одного медяка не тратили. Он, кто же еще, подарил тебе ролики?
Нет, память меня не подвела, теперь я совершенно уверен, — вот они, эти неподвижные глаза Пабло, похожие на два металлических колесика, которые вдруг перестали вертеться.
— В нашем городке мало у кого были ролики. Ты, наверно, первый их заимел.
— Раз так, значит, и впрямь мой дед питал особую любовь ко всякому транспорту.
— Скажи лучше, особую любовь к внуку.
— Ну, это бесспорно.
— На то он и дед. Одно плохо: дедом он был только тебе, а нас, ребят из бедного квартала Лос-Чивос, просто не замечал.
Пабло больше не смотрит на меня, лишь грустно улыбается, покачивая головой.
— Ну слов нет, как я тобой восхищаюсь, — вскрикивает Пабло. — «Апельсин» — вот рассказ! Иногда я думаю: далеко шагнул внук дона Серафина, но — не сын алькальда Салирио.
Он повторяет это уже второй или третий раз, и меня почему-то неприятно задевают его слова. Чем его не устраивает мой отец? Самые лучшие воспоминания моей жизни связаны с отцом. Он никому не делал зла ни на той земле, где родился, ни сейчас, когда ему под девяносто. Сидит себе на террасе и греет старые кости под вечерним солнышком.
— Н-да, определенно — ты не сын Салирио, а внук дона Серафина.
— Что ты имеешь в виду, Пабло?
Но он сразу переводит разговор на другое и сверлит меня холодными глазами-колесиками, которые мчатся по тротуару.