Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Какая замечательная школа, если бы только ему суждено было спастись! Я думаю, к примеру, о себе! Рассчитаться со всеми после подобных испытаний — это дешево заплатить за полное право быть немилосердно жестоким.

Но он никогда не сводил никаких счетов. Если меня это удивляет, то я все же понимаю, что рассуждаю в данном случае на основе своего личного опыта; а он — он не мог сводить счеты ни с кем, потому что никогда не видел ни одного реально существующего мужчину, ни одну реально существующую женщину.

Или же если под влиянием особенно глубокой раны он старался поближе рассмотреть человеческое существо, которое ему ее нанесло, то впадал в противоположную крайность и, взяв за основу недостатки или пороки, к которым вы и я испытали бы величайшую и свободную от заблуждений снисходительность, выдумывал на потребу своему гневу (совершенно неукротимому) гнусных чудовищ — отвратительные карикатуры на наши самые естественные и распространенные мерзости.

Он был до того горяч, что я много раз видел, как он готов вот-вот погубить самого себя, подобно пылающей головешке, которая сама себя испепеляет.

Воображение до крайности распаляло вспышки его гнева. В сущности, они были всего лишь мгновениями, когда его вспыльчивость (которую никакое здравое суждение о делах реального мира не могло обуздать) забирала власть над его мускулами и нервами. Это состояние, в какое он нередко позволял себе впадать, причем самым прискорбным образом, заставило его в восемнадцать лет принять очень важное решение. Он чуть было не убил человека; по правде сказать, ничтожество, о котором никто бы и не пожалел, но для него — человека. Он попытался взять себя в руки, что ему и удалось. Но и это было не чем иным, как еще одним способом расходовать силы, я даже скажу — бросать их на ветер, ибо атака была стремительной, поединок закончился в два счета (он не успел и рукава засучить), произошел на виду у всех, на базарной площади, и завоевал ему все сердца и симпатии.

В пятнадцать лет он был гордостью приемов на Польской Мельнице. Восторженное доверие, с которым он встречал все и вся, сделало из него любимчика дам. Я ясно чувствовал, что иногда они бывали несколько смущены его прямотой, но, пользуясь ею в своих интересах, они к ней приноравливались. Однако я наблюдал и таких дам — из самых хищных и самых хитрых, — которые окружали себя всякими предосторожностями.

Жюли ела его глазами. Эта романтическая женщина вручила Леонсу что-то вроде полной доверенности на право прожить вместо нее героическую жизнь, какую сама она всегда мечтала прожить. И не для того, чтобы восстановить справедливость. Она вела с ним нежные беседы с глазу на глаз, во время которых далека была от того, чтобы говорить с ним как мать. Если бы можно было сделать из него фата, она бы этого добилась. У него, как у всякого молодого человека, возникали любовные связи, которые ровно ничего не значили, но в которых он всегда усматривал конец всей жизни и, как следствие, расплачивался за них по — крупному. Жюли ликовала и звала его «своим рыцарем печального образа». Она не замечала, что вместо того, чтобы приобретать в этих связях житейскую сметку и опытность, Леонс терял в них сокровища души.

Г-ну Жозефу было в ту пору между шестьюдесятью пятью и семьюдесятью годами, но ничто не могло заставить поверить в угасание его умственных способностей. Уж мне-то об этом кое-что известно. Он ошибся только в том, какое применение для них выбрал. Он снял камуфляж с главных своих орудий; отныне они не были направлены на подходы противника: он закладывал династию!

VI

Приготовьте все для большого веселья.

Да Понт — Моцарт.

«Дон Жуан»

Г-н Жозеф любил Леонса как свет своих очей. Он создавал ему империю. Я был у него главнокомандующим. И следовательно, хорошо знал об этой страсти, которой потворствовал как соучастник или сообщник — так он сказал в тот достопамятный зимний вечер. Он толкал меня в самую гущу сражения, и я давал гвардии приказ атаковать.

Тем не менее, когда я думаю об этом человеке, могучем и величественном, несмотря на свою худобу, который мигом всех нас скрутил, я снова вижу его в сапогах и со стеком, среди копий кадастров, исписывающим в неделю по четыре красных карандаша стоимостью в два су, вижу, как он рисует круги, звездочки и стрелы вокруг вожделенных земельных наделов, чувствую, что он был в те минуты игрушкой в руках судьбы, и задаюсь вопросом, не был ли он ею всегда.

Зимой и летом я должен был каждый день в пять часов утра являться в его кабинет. Он меня ждал. К тому времени он уже выпивал свой кофе. Мы просматривали описи и папки. На описях были отмечены копировки, порядковые номера и страницы счетных книг всех вклинившихся в земли Польской Мельницы кусков чужой территории, всех участков, затесавшихся среди наших полей, всевозможных треугольников, выступов, краев, откосов, извилистых линий, в которые упирались наши посевы. В папках находились полицейские дознания о владельцах этих наделов — помех для круговой вспашки, как он их называл. Но не станем обманываться: дело было вовсе не в затруднениях земледельцев и не в пашне; мне знакомы треволнения крестьян; он был лишен их.

Ошибались и те, кто думал, будто его привлекает благотворительность или выгода. Я тоже поначалу так считал; скоро я уже не знал, что и думать. Он немедленно выплачивал все до последнего гроша, не торгуясь, а потому платил высокие цены. Сумму, которая называлась наобум, он принимал сразу и безоговорочно. Эта поспешность позволила ему счастливо избегать презрения продавца (которое в нашем обществе так трудно выносить), поскольку у того немедленно возникала мысль, что его, несмотря ни на что, провели. В чем его еще больше убеждала лукавая улыбка г-на Жозефа.

Когда поместье Польская Мельница было основательно залатано, почищено, проглажено, гофрировано бороздами, устлано виноградниками, расцвечено фруктовыми садами, целиком восстановлено, мы начали охоту за соседскими землями.

Все было настолько полным жизни и безоблачным в атмосфере, созданной г-ном Жозефом, что я упустил из виду удел Костов, тот залог на недвижимость, который Жюли принесла в этом браке в приданое и который должен был довлеть в наследстве Леонса. Г-н Жозеф о нем не забывал, он неустанно размышлял над этим. Ведь он был слишком искушен в мирских делах, чтобы заблуждаться относительно доброй воли творца; нельзя представить себе, что есть возможность найти взаимопонимание и заключить полюбовное соглашение с кем-нибудь столь мало сговорчивым. Он не мог даже сказать себе: «Кто должен на срок, тот ничего не должен». Он оказался должником по переводному векселю на предъявителя, — по векселю, который в любое время мог ввергнуть его в совершенное банкротство, при этом даже вопроса не было о том, чтобы оставить ему хотя бы подушку, куда можно преклонить голову; тогда как каждый (и даже я в ту пору, когда считал его похожим на большинство смертных) видел его богатство в Польской Мельнице, раздобревшей и округлившейся, все его богатство составляли только Жюли и Леонс. Полюбить такую женщину (которая, впрочем, не выглядела безобразной теперь, когда ее любил мужчина) — это было не так уж трудно как раз по причине постоянно грозившего ей рока.

Я знавал ревнивцев, которые обрели вечный стимул для любви, узнав о существовании соперника, имеющего шансы на успех. Они превратились во всеразъедающие язвы великодушия.

Здесь, разумеется, речь не шла о банальных вещах: об экипажах, драгоценностях, будуарах, атласах или шелках; речь не шла и о пошлой изменнице, которую в конечном счете эти заурядные подношения, никак не сопоставимые по ценности с духовным настроем, создаваемым ими, обманывают куда более основательно, чем она сама когда-нибудь сумеет это сделать в своей простенькой материальности. Речь шла о той Жюли, которая, выбившись из сил, уже сдалась на милость всеобщего презрения, и о великодушии, которому никакая чрезмерность в проявлении чувств никогда не могла бы воздать в должной мере в лице неотразимого Дон Жуана из тьмы.

28
{"b":"253465","o":1}