— Да, к Эдварду Вильгельму Теллеру. А что?
— Да ничего. Obrigado[176]. Продолжай разворачивать.
— Самый наоборотистый из всех американских наоборотников, не догадываешься, кто?
— Не осмеливаюсь, боюсь устроить взрыв.
— Эзра Паунд.
— Кто бы мог подумать.
Я посмотрел на него. Сложил ладони лодочкой, чашечкой, поднес ее, их ко рту, дунул и втянул воздух. Индейский ритуал.
— Что случилось?
— Тебе не противно мое дыхание?
— Нет.
— У меня изо рта воняет?
Я дохнул ему в лицо, будто стоял у самого окна или брился совсем близко от зеркала, позабыв во сне очки.
— Да нет. Не чувствую. А что, я такое лицо сделал?
— Нет. Это я себя накрутил. Мне показалось, что ко мне плывет Гали Тозис, грек и владелец тысячи кораблей, потопленных по вине Хелен Кертис.
— От тебя пахнет ровно тем же, чем от меня, — едой, выпивкой, разговорами. Кроме того, в мою сторону ветра нет.
— Есть такие дыхалки — в любой позе учуешь. Даже в профиль.
Мы посмялись.
— Еще партейку?
— Это круче забирает, чем домино.
— Хоть в майке играть не обязательно. Как, наверное, твой отец делает.
— Он не играет в домино. Вообще ни во что не играет.
— Пуританин?
— Нет. Покойник.
Он заржал, потому что знал, что это шутка, как когда я клянусь папиным пеплом, из пепельницы, это моего-то папы, который не умер и не курит и не пьет и не играет. Аскет. Да нет, он сам из Орьенте. Аскет сидит передо мной. Аскетио Куэ.
— Ты майку носишь, Арсенио?
— Побойся Бога, нет, не ношу. А ты?
— Тоже не ношу. И трусы семейные не ношу.
— Чудно чудно чудно. Продолжим?
— Ваши бабки — наши песни.
— Что до Кеве-до? Также известного как Ка-вэ-дэ? А был ли дон Пако?
— Первый вопрос, как и множество других, уже решен Борхесом, который пишет, что Кеведо — не писатель, а литература. Он также — не человек, а человечество. История Испании своего времени. Он не наоборотник, иначе придется признать саму эту историю наоборотней.
— Значит, и Лопе с Сервантесом тоже не наоборотники.
— Лопе меньше, чем кто-либо. Счастливый гений, счастливец средь гениев, он являлся противоположностью Шекспиру.
— И Марло.
— Из которого все мы вышли.
— А ты — наоборотник?
— Это риторическая фигура.
— Кто? Марло или ты?
— Моя манера выражаться.
— Осторожнее. Манера выражаться есть также и способ письма. А то еще примешься выписывать риторические фигуры, рисовать всякие каракули et cetera.
— Так ты тоже считаешь, что риторика губит литературу? Это все равно что винить физику в падении тел.
Он сделал движение, будто перевернул страницу.
— А ты знаком с какими-нибудь наоборотниками? В смысле, лично.
— С тобой.
— Я серьезно.
— Я тоже.
— Я не я, и лошадь не моя.
— Я серьезно.
— Я тоже.
— Ты действительно наоборотник.
— Ты тоже.
— Я серьезно говорю.
— Я тоже. У тебя даже есть то, что, по твоей теории, полагалось первым наоборотникам.
— Неужели?
Тщеславие есть суета. Она губит всех и первыми — заблудших. Ах, Соломон!
— Да. Ты же индеец. Или наполовину индеец. Или, извините, у тебя есть индейская кровь.
— И африканская, и китайская, и, кто знает, может, даже европейская.
Он рассмеялся. И, смеясь, покачал головой. Это не так-то просто.
— Да ты вылитый майя. Взгляни на себя в зеркало.
— Нет, тогда уж ацеткуэ или инкуэ.
Он не рассмеялся. Все к тому располагало, но он вдруг посерьезнел как черт знает что.
— Слушай. Ты ведь сам это доказываешь прямо сейчас. Пес с ней, с индейской кровью. Только наоборотник стал бы так себя вести, учинил бы такое.
— Правда?
Он рассердился.
— Точно тебе говорю.
— Почему бы тебе не написать книгу, «Наоборотничество как Вид Изящных Искусств»?
— Просто ни я, ни ты — никакие не наоборотники. Мы похожи как две капли воды, правильно сказала твоя подруга Иренита.
— Один и тот же человек? Двоица. Двое дают в сумме одного наоборотника?
Я швырнул салфетку на стол, без всякой задней мысли. Но некоторые жесты обязывают, и, как только салфетка упала на скатерть, белое на белом, мы оба поняли, что я бросил полотенце на ринг. Полотнище на Рейн. Плащаницу на Рим. Игра закончилась.
— Когда ты позволишь мне взять реванш?
— После того, как обыграл тебя в пятнадцати раундах?
— Давай будем считать этот нокаут техническим. Прошу тебя.
— Оч хор, Шмелинг Гут. Завтра. На днях. В следующем сезоне. Двадцатого никогдя.
— Почему не сейчас? Поделом мне будет.
Что же, Арсенио Гэтсби, больше известный в рейтинговых таблицах как Великий Куэ, ты сам напросился.
— Пусть лучше мне будет поделом. У меня в запасе еще игра. И ты ее знаешь куда лучше меня.
— Ну, давай, удиви.
— Сначала расскажу тебе один сон. Помнишь, мы говорили о снах.
— Помню, о сиськах говорили.
— О сиськах и о снах.
— Подходящее названьице для Томаса Вулфа. Of breasts and dreams.
— Поговорим об иной литературе, о сновидениях.
Я остановился. Вам знакомо это чувство, когда ты буквально останавливаешься в разговоре, даже если не говорил на ходу, когда слово и жест обрываются одновременно, голос умолкает и движения застывают?
— Позволь рассказать тебе сон, который приснился этой загадочной приятельнице, столь же тайной, как твоя, и почти столь же явной. Тебе будет интересно. Он очень похож на твой.
— На мой? Это же ты рассказывал сон.
— Я про тот, что ты рассказал днем.
— Днем?
— Сегодня, на Малеконе. На том самом Малеконе, который часто проходит мимо парка Масео.
Он вспомнил. И ему не понравилось, что я помню.
— Это библейский сон à la page[177]. Если верить тебе.
— И этот тоже. Моя приятельница, наша приятельница, рассказала вот какой сон.
Сон моей приятельницы
Она спала. Ей снился сон. Она помнит, что во сне была ночь. Она знает, что видит сон, но сон из сна принадлежит другому сновидцу. Во сне все чернеет, чернеет до предела. Она просыпается во сне и видит, что в ее яви-сне все черно. Пугается. Хочет зажечь свет, но не может дотянуться до выключателя. Ах, если бы ее рука выросла. Но это бывает только во сне, а она бодрствует. Бодрствует? Рука начинает расти, растет и добирается до того конца комнаты (она это чувствует, ей кажется, что рука еще чернее, чем чернота сна-яви), но медленно, очень медленно, м, е, д, л, е, н, н, о, пока рука ползет к свету, к выключателю, кто-то, голос, считает наоборот, с девяти до одного, и точно в ту секунду, когда он досчитывает до нуля, рука достает выключатель, и вспыхивает белый-белый невообразимый свет; ужасная, леденящая белизна. Никакого звука, но она боится или понимает, что был взрыв. В страхе встает с постели и убеждается, что ее руки — вновь ее руки. Может, выросшая рука была еще одним сном во сне. Но все равно ей страшно. Неизвестно зачем идет на балкон. Ей открывается ужасающий вид. Вся Гавана, а это все равно что сказать — весь мир, пылает. Здания рушатся, кругом развалины. Зарево пожаров, взрыва (теперь она точно знает, что произошел апокалиптический выброс: она помнит, что во сне думает именно такими словами) освещает все, как днем. Из руин появляется всадник. Это белая женщина на коне бледном. Она скачет к дому с балконом, по странной случайности нетронутым, висящим среди кусков обугленного железа; всадница останавливается под балконом, закидывает голову вверх и улыбается. Она обнажена и у нее длинные волосы. Леди Годива? Но нет. Эта всадница, эта бледная женщина — Мэрилин Монро. (Она просыпается.)
— Что скажешь?
— Ты же у нас толкователь снов, любитель откровений и врачеватель безумных. Не я.
— Но интересно, согласись.