— У тебя в глазах все половинится. По антипьяни.
— Это решение всех моих проблем. Единственное.
— Ну, не томи, какое?
В волнах алкоголя он подплыл ко мне и очень тихо сказал на ухо:
— Я ухожу в Сьерру.
— Вечернее шоу уже кончилось, ночное еще не начиналось. Там сейчас закрыто.
— Да в Сьерру, а не в «Сьерру».
— На село потянуло?
— Нет, черт, я в горы ухожу. К повстанцам. Партизанить.
— Что?!!
— К Фиделю, Верному.
— Ты пьян, братишка.
— Не, серьезно. Пьян-то пьян. Панчо Вилья всю дорогу не просыхал, а вот поди ж ты. Ради бога, я тебя умоляю, не оглядывайся посмотреть, не войдет ли сейчас Панчо Вилья. Я серьезно говорю. Ухожу в горы.
И стал вставать со стула. Я ухватил его за рукав.
— Обожди. А платить.
Он раздраженно стряхнул мою руку.
— Щас вернусь. Я в толчок, по-нашему, по-сельски пи-пи-рум.
— Ты спятил. Это же все равно что Иностранный легион.
— Толчок?
— Да какой в жопу толчок. В горы идти, воевать. Считай — завербоваться в Иностранный легион.
— Это будет Отечественный легион.
Продолжай в том же духе и кончишь, как Рональд Колмен. Сперва сплошной Beau Geste, потом возомнишь себя Отелло, и не успеешь оглянуться, как ты уже и в кино покойник, и в жизни покойник, и повсюду ты покойник.
«Глубинный мертвец, изначальный мертвец, мертвый мертвец. Определенный, бес, бесповоротный, окончательный мертвец». Продекламировал он конголезским голосом Николаса Гильена. Я подхватил: Кто же я? Гильен Бангила, Гильен Касонго, Николас Майобме, Николас Гильен Ландиан?
— «Вот так загадка меж вод!»
— Какая, к черту, загадка, тоже мне: сфинкс, припаркованный у генеалогического дерева! А в паспортный стол не пробовал этот Николас зайти?!!
— Имя мне дайте! Имя мне — Дайте! Имя мне — Данте! Имя мне — Денди!
— Вот так загадка промежвод! Кстати, о водах, мне необходимо отлучиться к писсуару или ссальнику, как еще его можно и должно называть.
— Ты отлучен.
Он снова начал сход с Эвереста своего высокого табурета, но передумал. Повернулся ко мне и пронзительно свистнул; я решил, подзывает официанта, но тут он горизонтально поднес указательный палец к вертикальным губам. Или наоборот?
— Тс-с-с-с-с-с-с-с. 33–33.
— Опять каббала?
Сейчас занудит, один да один — два, а еще одиннадцать, а одиннадцать на два — двадцать два, а на три — тридцать три, а тридцать три да тридцать три — шестьдесят шесть, идеальное число. Арсениострадамус. Но вместо этого он опять зашипел.
— Тс-с-с-с-с-с-с. 33–33. Стукач. Эс-ай-эм.
Я огляделся, но никого не увидел. ШпионсКуэя мания. Ну да, один из официантов, переодевшись из формы в обычную одежду, шел к выходу, к каналам.
— Брось, это всего лишь венецианский камерьере.
— 33–33. Он маскируется. Вот сволочи. Их обучают в гестапо и в Берлинском ансамбле. Асы переодевания и двуличия. Профессионалы, мать их.
Мне стало смешно.
— Да нет, старик. Уж лучше каббала, нет тут никого из разведки.
— С-с-с-с-с. Не выдавай нас.
— Тогда уж СС. Шутцштаффель.
— Хоронись, хоронись.
— Что? Лучше закамуфлируюсь. Под хамелеона.
— Предоставь это мне. Я король притворства. Актер at large. Известно ли тебе, что, будь я Стендалем, меня читали бы до 1966-го? Это мой счастливый год.
Ну вот, что я говорил? Сейчас начнет рассказывать, что тысяча девятьсот шестьдесят шесть — какого хрена, однако, он так долго не идет из туалета. Иду, пошел его доставать. Он смотрелся в зеркало, он вообще этим увлекается. Однажды я застал его глядящимся в стакан. В мой стакан. Ладно еще хоть зеркало, как и туалет, общественное. Тоже мне, Нарцисс, переводит ртуть почем зря. Я поставил ему на вид. Он ответил цитатой из Сократа, которому, как и Марти, до всего было дело. Сказал, что он, Сократ, сказал, что в зеркала нужно смотреться. Если ты хорошо выглядишь, лишний раз убеждаешься в этом. Если плохо — успеваешь исправить. А если все непоправимо плохо, как у меня? Сократ не знает. Куэ тоже. Не забудьте про мой вопрос. Пойду-ка отолью-ка. Нарцсенио Куэ все еще пребывает у своего вертикального ручья. Но, роняет он, знаешь ли, у зеркала я хочу узнать, не как я выгляжу, а есть ли я вообще. Я ли это до сих пор? Вдруг в моей коже — кто-то другой? Береги кожу, говорю я, это твой фронтиспис, по-нашенски вывеска. Есть ли я, здесь ли я. Здесь ли я. Это эхо, эхуэ, ЭКуэ, Экуэ? Стекловидная ромашка с ртутными лепестками: знаю/не знаю, знаю/знаю. Ты там, спрашиваю я. Да, говорит, тут. Нахожусь. Но вопрос, являюсь ли я? Во всяком случае, блевал тут не кто-нибудь, а я, и указывает в угол толчка. Но вопрос: я ли наблевал? Он ли, метнул ли? Смотрю в угол, потом оглядываю его с головы до ног. Выглядит безупречно, во всяком случае. Бессердечно, сказал бы Бустрофедон, если бы мог смотреться в зеркало. А как же Дракула? Он-то откуда знает, что он есть, находится, существует? Вампиров же не видно в зеркале. Как же старикашка Бела расчесывался на прямой пробор? От этих мыслей меня начинает тошнить. Можно мне сблевать? Конечно, разрешает Куэ, это всякому можно, было бы чем. Отправляюсь в продезинфицированную — беззастенчивое вранье — кабинку. Как-то раз я писал на лед во «Флоридите», знаменитом баре в Старой Гаване. Хемингуэй тут перепил. Перепила он привез с собой из Африки. Или из Чикаго. Теперь негр-уборщик бара в толчке — или толчка в баре? — В общем, негр-уборщик барчка во «Флоридите» объясняет мне, мол, это от запаха, моча — мочун, говорит он, — бродить начинает на жаре. Вот так хемингвианец, из женского в мужское. Я расписываюсь на льду. Смотрю на бело-охряно-желтый сосуд, который похож на гитару, а на самом деле — э(б)олова арфа. Звучание ей сообщают ветры. Не блюется. Сую палец в рот. Не блюется все равно. Сую палец в рот. Никак не сблевать. Вытаскиваю палец. Может, мне нечем? Наверняка, тошнота была сартровской. Философия, филоссуфия. Выхожу. Смотрюсь в зеркало. Это я смотрю на себя из Зазеркалья? Это мое Альтер Эго? Вальтер Эго? Улисс в Стране Поэтесс? Что сказала бы об этих ужимках Элис Фэй? Alice in Yonderland. Alice in underlandia. Aliciing in Vomitland.
— Знаешь, в чем твоя беда? — спрашиваю я Арсенио Куэррола, который хочет выйти из туалета, но не находит подходящего прохода.
— Ну, в чем?
— Ты устал вырастать и уменьшаться, взбираться, спускаться, бегать, а еще устал от того, что повсюду, куда ни плюнь, толкутся кролики и командуют.
— Какие еще кролики?
Он устремляет пытливый взгляд мне под ноги.
— Кролики. Они болтают и смотрят на часы и что-то все время устраивают и всем командуют. Современные кролики.
— Для белой горячки еще рано, для богов — уже поздно. Сильвестре, ебтвою. Кончай.
— Я серьезно говорю.
— Откуда знаешь?
— Мне Алиса сказала.
— Адела.
— Алиса. Это не та.
Но Бустер Куэ — почти что гений последнего слова. Он показывает на дверь, которую нашел-таки без посторонней помощи. На ней выцарапано сердечко. Со стрелой и инициалами (G/М), все как полагается.
— Реклама «Дженерал Моторс», — первым выпаливаю я.
— Нет, — стреляет он с бедра в яблочко, — путь к сердцу через кишечник.
XIV
Сказать ему сейчас или подождать еще? Может, он забудет свои повстанческие заскоки. Или уже забыл? Невроз. Осуществление ошибочных планов. Запудриваниемогзгов. Черт! Кто знает, ему ведь не слабо отправиться в Сьерру, Куэ — тот еще невротик. Выхожу, а он остается наедине со счетом, пусть раскуэшеливается. Мы сейчас в Сьерру? Снаружи — еще зеркала: море и пруд. Не давать ему смотреться в них, а то еще чего доброго свалится. Мальчишка швыряет плоские камешки в тихую воду, и они щелкают, планируют, прыгают, стукаются, подскакивают и наконец разбивают зеркало и исчезают в нем навсегда. У причала рыбак, не отбрасывающий тени, залитый светом, который Леонардо назвал бы вселенским, ловил с лодки. Выудил громадную, страховидную рыбину, чудище морское. Омерзительная рыба в моторной лодке. Кто ж это такая? Нарисовался Куэ. Он разговаривал сам с собой.