Я уже подустал от этого дилера воспоминаний. На кой мне выбирать? Я вспомнил финал «Сокровищ Сьерра-Мадре».
Бедойя в роли «Золотой Шляпы»: Господин подпоручик, разрешите забрать шляпу?
Подпоручик: Подбирайте.
(На заднем плане слышатся и постепенно затихают голоса «Готовьсь! Цельсь! Пли!» и залп. Пойми ты, если бы ты был по-настоящему влюблен, ты бы безумно хотел, в лепешку бы расшибался, лишь бы хоть приблизительно вспомнить ее голос, а не мог бы или видел бы только ее глаза, подвешенные в эктоплазме воспоминания — «эктоплазма воспоминания», Эрибо тоже так говорит. Интересно, кто придумал? Куэ? С. С. Рибо? Эдгар Аллан Кардек? — ничего, кроме уставленных на тебя зрачков, не видел бы, а остальное, поверь мне, — беллетристика. Или увидел бы рот, все ближе, и почувствовал поцелуй, но не увидел бы рта и не почувствовал бы поцелуя, потому что тут бы влез, вклинился, как рефери, нос, но не из той встречи, а из другой, из того дня, когда она сидела к тебе в профиль или когда вы увиделись впервые, (продолжает он)).
Куэ все говорил, а я по привычке смотрел мимо собеседника, сквозь него, и поверх макушки Куэ увидел за кокосовыми пальмами над крепостью Ла-Кабанья средиземноморскую стаю голубей, скорее даже химеру, оптический обман, белых мушек в глазах, и подумал, что небо — не уютный домашний потолок; это неистовый свод, зеркало, в котором белый солнечный свет преображается в испепеляющий, металлический, ослепительный голубой, в беспощадную яркость, ртутью струящуюся ниже чистой, невинной синевы беллиниевского неба. Будь я поклонником прозопопеи (Бустрофедон окрестил бы меня Прозопопай Морячок), сказал бы, что небо жестоко — в ответ этому идиоту Горькому, написавшему, что море смеялось. Нет, оно не смеется. Оно окружает нас, окутывает, со временем смывает наши очертания, уплощает, мотает, словно гальку на берегу, и переживает нас, безразличное, как и все во вселенной, мы же — песок, кеведовский «прах». Море — единственное вечное, что есть на земле, но, несмотря на извечность, его можно измерять, как время. Оно и есть другое время, видимое, своего рода часы. Море и небо — две колбы водяных часов, точно, вот что это такое: метафизическая, всевечная клепсидра. С моря, со стороны Малекона подходил теперь паром, целясь в узкий канал, ведущий к порту, считай, ехал по встречной полосе на оживленной улице, и я четко различил его название — «Фаон», — а из моря времени долетал привычный к открытому воздуху голос Арсенио Куэ:
— …и ты видишь не Ее, а Ее куски.
Я подумал о Селии Маргарите Мене, о жертвах Ландрю, обо всех знаменитых четвертованных дамах. Когда он, ни разу не переведя дыхания с начала тирады, наконец умолк, я сказал:
— Да, приятель, а ведь прав Кодак, Звездочет. В каждом актере живет актриса.
Куэ понял намек, понял, что я не о женоподобии и прочем, а о том, что его тайна отчасти или целиком мне известна, — и заткнулся. И так посерьезнел, что я пожалел о сказанном, черт бы побрал мою привычку говорить людям лучшие слова в худшие моменты или наоборот — в лучшие моменты. Я умею ввернуть к месту. Он углубился в пиво, даже не ответил, С тобой, бля, невозможно разговаривать, просто замолчал, устремив взгляд на желтую жидкость, от которой и стакан желтел и которая по цвету, запаху и вкусу должна была оказаться пивом, теплым от давности, от вечера и от воспоминаний. Он подозвал официанта.
— Еще два, похолоднее, маэстро.
Я посмотрел на него внимательно и заметил отблески сияния, озарявшего, вероятно, лицо Каликрата или Лео, когда тот встретил Айш и понял, что она — это Она. То есть She.
— Прости, приятель, — сказал я, действительно желая в тот миг, чтобы он меня простил.
— Проехали, — ответил он. — Да, я совершил прелюбодеяние, но это было в другой стране, к тому же девка умерла, — и улыбнулся себе под нос — Марло (Кристофер, а не Филип) или же культура выручили нас из беды. Как-то я размышлял о том, что бескультурие или культура погубили одну женщину. Помнится, Шелли Уинтерс сказала Рональду Колмену в «Двойной жизни»: «Погаси свет», когда собиралась с ним переспать, и старик Рональд, бедолага, тоже уже покойник, игравший в этом фильме психа, который тронулся, потому что репетировал роль Отелло на Бродвее и уже не разбирал, где театр, где жизнь, так вот Колмен двинул кулаком по выключателю и сказал: «Я загашу и заплачу, ведь вновь могу зажечь сей огонек, когда хочу, благодаря Вестингаузу и Эдисону. Но где найду тот Прометеев жар?..» — накинулся на несчастную, опустившуюся Шелли и задушил ее («What the hell are you doing you are a sex maniac or what oughh oughhh»), а ведь она была еще невиннее Дездемоны, поскольку никогда не слыхала имен Отелло, Яго и даже Шекспира, невежественная официантка — это-то ее и сгубило. Литература как идеальное преступление.
VI
Для разнообразия мы проехались по Сан-Ласаро. Не люблю эту улицу. Она лживая; я имею в виду, с первого взгляда она напоминает улицу города вроде Парижа, или Мадрида, или Барселоны, а потом оказывается посредственной, глубоко провинциальной и у парка Масео становится одной из самых угрюмых и безобразных во всей Гаване, невыносимо знойной в солнечный полдень, темной и враждебной ночью. Только на перекрестках с Прадо и Бенефисьенсия да у лестницы перед университетом и отдыхает глаз. Хотя кое-что мне все же нравится на Сан-Ласаро, в самом начале: внезапность моря. Если вы едете в сторону Ведадо на машине и вам посчастливилось быть пассажиром, нужно лишь следить за сменой кварталов, повернуть голову и увидеть справа стремительно промелькнувший переулок, кусок парапета и за ним — море. Тут кроется диалектика: внезапность имеет место, даром что море всегда на месте, так что его нападение уже не удивляет, но все-таки остается внезапным. Примерно как с Бахом-Вивальди-Бахом у Куэ только что. К тому же всегда есть доля сомнения или надежды, что парапет Малекона вырастет, станет выше по капризу всяких там министров общественных работ и моря уже не будет видно, придется угадывать его в небе-зеркале.
— Что ты хочешь там найти? — спросил Куэ.
— Море.
— Что?
— Море, друг, вечно обновляющееся.
— А мне послышалось «Мэри».
— Не встречал стоящих женщин. Одно море сейчас чего-то стоит.
Мы посмеялись. Ключи от зари и заката были у нас в руках. Вот сейчас Куэ, обладатель профессиональной актерской памяти, начнет перебирать, словно четки, цитаты, замусоленные подобно четкам же, и так всю поездку.
«Но теперь, когда август ленивой, отъевшейся птицей сквозь бледное лето, медленно взмахивая крыльями, летел к луне упадка и смерти…»
Что я говорил?
«…они были громадные и злые».
Фолкнер; Куэ издевался над моими восторгами. Месть.
— Ну кто так пишет про комаров? Еще немного, и он скажет, что это круглосуточные вампиры.
Я рассмеялся. Нет, вру, улыбнулся.
— Чего ты хочешь? Это его первый роман.
— Ах вот оно что? А как насчет чего-нибудь поновее? Из «Деревушки», например? «Под эту зиму выдалась осень, которая долго была памятна людям, по ней отсчитывали годы и припоминали события».
— Ну так это перевод отвратительный, сам знаешь. И потом заметь…
— Наоборот, старик, ты лучше меня знаешь, что…
— …на самом деле он говорит о таком драматическом, даже трагическом событии, как…
— …Фолкнер офигительно переведен, на английском это звучит еще хуже.
— Фолкнер, мальчик, — поэт, как и Шекспир, целый мир; читать его — это тебе не блох выискивать. И у Шекспира, знаешь ли, есть свои «знаменитые фразы», как сказали бы на радио «Часы».
— Нашел кому рассказывать, — сказал Куэ. — Никогда не забуду сцену (и не перестану удивляться, сущая нелепица) на могиле злосчастной Офелии (в исполнении Минин Бухонес), когда неистовый Гамлекс Байер соскакивает в эту самую могилу, превращающуюся в сухой вариант Марианской впадины, и препирается со скорбящим Лаэртом, потому что просить он не привык! — а в ответ сокрушенный брат, ваш покорный слуга, принимается душить заносчивого принца, и Амлет ничего лучшего не находит, как сказать (в переводе Астраны Марина): «Прошу, руками не дави мне горла». Преспокойненько.