Третий
Доктор, как вы думаете, может, мне вернуться в театр? Муж говорит, у меня это все оттого, что я нервную энергию коплю и никак не выплескиваю. Раньше, в театре, я хоть могла представлять, будто я — это не я.
Она пела болеро
Не помню, долго ли бродил и где, повсюду я был одновременно, часа в два уже шел к дому мимо «Вороны и лисицы» и вижу, выходят оттуда две девушки с каким-то типом, одна веснушчатая и грудастая, а вторая — Магалена, помахала мне, подошла и представила свою подругу и своего друга, мужика в черных очках, иностранца, и он ни с того ни с сего вдруг объявил, что я — интересный малый, а Магалена сказала, Он фотограф, а он то ли воскликнул, то ли рыгнул, Агх, фотограф, пойдемте тогда с нами, и я спросил себя, а если бы Магалена сказала, что я грузчик: Агх, на рынке работаете, пролетарий, интересно, пойдемте тогда выпьем, а мужик спросил, как меня зовут, я сказал, Мохой-Надь, а он, Агх, венгр? а я, Агх нет, русский, Магалена чуть не описалась со смеху, но я все же отправился с ними, а она шла впереди с женой (в смысле, с женой этого мужика, который теперь шагал рядом со мной: не поймите меня неправильно, до поры до времени), кубинской еврейкой, а он сам грек, греческий еврей, с каким-то хрен знает каким акцентом принялся толковать мне про метафизику фотографии, игра-де света и тени, очень-де волнительно, соли серебра (бог ты мой, соли серебра: да он еще Эмиля Золя лично видел, наверное), надо же, презренный металл способен увековечить нас, это средство из скудного (у него получилось «паскудного») арсенала, данного для борьбы с небытием, и я подумал, везет как утопленнику на этих упитанных метафизиков, жрущих всякое трансцендентное дерьмо, как небесное сало, и мы дошли до «Пигаля», и не успели войти, как навстречу нам Ракелита, простите, Манолито Бычок, и ну целоваться с Магаленой, Привет, подруга, а Магалена, видно, тыщу лет с ней знакома, а этот недоделанный философ мне и говорит, Ваша подруга, интересно, а Манолито ловит мою руку и мне, Ну что, дружок, как живешь, и я обращаюсь к греку, представляя и исправляя одновременно, Мой друг Манолито Бычок, а это мой знакомый, и грек, Ах вот оно что, еще интереснее, говорит он этак с подоплекой, и, когда Манолито отходит, я спрашиваю, А вам, Платон, по вкусу эфебы? а он, Что, простите? а я, Я говорю, нравятся вам такие эффектные, как Манолито? а он, Такие да, вот такие да, и мы садимся за столик и слушаем Роландо Агило и его оркестр, и вскоре грек выдает, Почему бы вам не пригласить мою жену на танец? я говорю, Не танцую, а он, Да как такое возможно, чтобы кубинец и не танцевал? и тут Магалена, Таких целых двое, я тоже не танцую, и я ему, Вот видите, есть такой кубинец и такая кубинка, которые не танцуют, и Магалена тихонько запевает «Улечу я на луну», под музыку, и поднимается, С вашего позволения, говорит она звучно, замечательно, как умеют молвить гаванки, и жена грека, Елена, которой нипочем спустить тысячу кораблей в Мертвое море, спрашивает, Ты куда? а Мага, в туалет, а та, Я с тобой, а грек, само обаяние, Менелай, которому что Парис, что Париж, все едино, вежливо привстает и, стоит им раствориться, снова усаживается и, глядя на меня, улыбается. И тут я понимаю! Мать вашу, говорю я себе, да мы на острове Лесбос! и когда из туалета возвращается это сочетание тонов, эти две женщины, которых Антониони нарек бы Подругами, а Ромеро де Торрес написал бы цыганской своей кистью, а Хемингуэй вывел бы с большей сдержанностью, когда они садятся, я говорю, Извините, но мне пора, мне завтра рано вставать, и Магалена, Ах, но куда же ты уходишь, а я, из той же оперы, Цветок души моей, она смеется, грек встает и подает мне руку, Рад был знакомству, а я, Взаимно, и протягиваю руку этому библейскому сокровищу, для которого я не стану Соломоном, да что там, Давидом и тем не стану, и ухожу. В дверях меня догоняет Магалена и спрашивает, Ты что, обиделся? а я, С чего это? а она, Не знаю, так рано пошел и вообще, и поводит рукой, этот жест я назвал бы очаровательным, не повторяй она его так часто, и я говорю, Не волнуйся, я в порядке: стал печальней, зато мудрей, и она снова улыбается и снова поводит рукой, Пока, сладкая, говорю я, Пока, бросает она и возвращается за столик.
Думаю, не пора ли вернуться домой, интересно, там кто-нибудь еще сидит, и, проходя мимо отеля «Сент-Джон», я не могу не поддаться соблазну — нет, не тихих махин, одноруких бандитов, их полно в вестибюле, но никогда в жизни я не брошу им ни сентаво, ибо никогда не выиграю, — а другой Елены, Элены Бурке, она поет в баре, я сажусь за стойку послушать и остаюсь после выступления, потому что начинает играть джазовый квинтет из Майами, cool, но неплохой, и с саксофонистом, который просто сын родной Вана Хефлина от Джерри Маллигана, я вслушиваюсь в их «Tonight at Noon», пью и ухожу в чистый звук, и мне хочется подсесть к Элене за столик и угостить ее и рассказать, какие муки я претерпеваю с певицами, не желающими аккомпанемента, и как мне нравится не только ее голос, но и аккомпанемент, но, вспомнив, что за роялем у нее Франк Домингес, я решаю смолчать, потому что мы на острове двусмысленностей, отпускаемых пьяным заикой, которые всегда значат одно и то же, и я слушаю дальше «Straight no Chaser», из этого названия вышел бы неплохой девиз, как надо принимать жизнь, если бы это и так не было очевидно, и тут в дверях менеджер вступает в спор с малым, который уже давно играет и все время проигрывает, и этот малый, пьяный вдобавок, выхватывает пистолет и целится менеджеру в лицо, а тот и бровью не ведет, и, не успевает пьяный сказать «ба-бах!», возникают два бугая, отбирают пистолет, пару раз дают ему по морде и ставят к стенке, а менеджер вынимает из пистолета патроны, вставляет обойму обратно и возвращает пистолет пьяному, который так и не понял, что произошло, и велит бугаям вывести его, и его влекут к дверям и выкидывают, важная шишка, должно быть, иначе бы из него сделали фарш и подавали бы с оливками из «Манхэттенов», и тут подбегает Элена, и с нею весь бар (музыка смолкла), и спрашивает у меня, что случилось, я хочу ответить, Не знаю, но в этот момент менеджер оборачивается к народу и говорит, Ничего здесь не случилось, и делает знак квинтету играть дальше, и пятеро сонных, как мухи, американцев повинуются, словно пианола.
Я уже собираюсь уходить, когда у входа опять начинается суматоха, оказывается, как обычно в «Скай Клубе», зашел Вентура поужинать и послушать, как читает стихи Минерва Эрос, говорят, она любовница этого убийцы и в постели с ним от счастья буквально мычит, и он здоровается с менеджером и заходит с четырьмя охранниками в лифт, а еще десять или двенадцать рассыпаются по вестибюлю, и, убедившись, что все это не сон, и сосчитав, сколько неприятных моментов пришлось мне пережить сегодня ночью, а именно три, я решаю, что самое время попытать счастья в игре, и вытаскиваю из лабиринтоподобного кармана монетку, без минотавра, потому что это кубинский реал, а не американский четвертак, и бросаю в щелку везения и дергаю за рычаг, единственную руку богини Фортуны, и подставляю ладонь под рог изобилия, чтобы сдержать приближающуюся денежную лавину. Колесики крутятся, и сначала выскакивает апельсинчик, потом лимончик, и напоследок пара клубничин. Автомат издает угрожающий гул, наконец замирает, и наступает тишина, которая мне кажется вечностью.
Моя дверь закрыта. Наверное, дело рук Рине, Легального. Я отпираю и не вижу дружественного хаоса, пришедшего на смену немому порядку, который навела с утра домработница, потому что он мне не интересен, потому что я не хочу его видеть, потому что есть в жизни вещи поважнее беспорядка, потому что на белых простынях на моем диване-кровати, разложенном, вообразите, уже не диване, а полноправной кровати, на незапятнанных субботних простынях я вижу огромное, китообразное, коричневое, шоколадное пятно, нечто явно недоброе, и это не что иное, вы, разумеется, догадались, как Эстрелья Родригес, звезда первой величины, умаляющая белый небосвод моей кровати своим непостижимым обликом черного солнца: Звезда спит, храпит, пускает слюни, потеет и издает в моей постели странные звуки. Я принимаю этот факт с философским спокойствием потерпевших поражение и снимаю пиджак, галстук и рубашку. Иду к холодильнику, достаю молоко, наливаю стакан, и стакан пахнет не молоком, а ромом, но молоко на вкус вроде как молоко. Выпиваю залпом. Убираю ополовиненную бутылку в холодильник, а стакан швыряю в раковину, пусть затеряется среди своих. В первый раз за ночь ощущаю, какая удушливая жара стоит и, должно быть, стояла весь день. Снимаю майку и брюки, остаюсь в коротких трусах, снимаю ботинки и носки и ставлю босые ступни на пол, теплый, но все же более прохладный, чем Гавана и ночь. Иду в ванную, умываюсь, полощу рот и вижу, что в ванне стоит вода — ото льда одно воспоминание, — опускаю туда ноги — почти теплая. Возвращаюсь в единственную комнату этой идиотской квартиры, студии, как ее зовет Рине Леаль, и думаю, где бы поспать: на плетеной кушетке-деревяшке слишком жестко, а на полу грязно, мокро и полно окурков, а вот если бы это был фильм, а не жизнь, фильм из тех, в которых по-настоящему умирают, я пошел бы в ванную и нашел бы там не талую лужу, а удобное, надежное, сверкающее убежище — злейшего врага промискуитета — и постелил бы пледы, которых у меня в помине нет, и уснул бы ясным сном праведников, словно недоразвитый Рок Хадсон, чуждый всякого риска, и на следующее утро Звезда обернулась бы Дорис Дэй и пела бы без оркестра, но под музыку Бакалейникоффа, имеющую удивительное свойство быть невидимой (мать твою за ногу, Натали Кальмус: я уже разговариваю, как Сильвестре). Но, вернувшись в действительность, я осознаю, что уже утро, а этот кошмар лежит в моей постели, а я хочу спать, и я делаю то, что сделали бы вы и любой на моем месте, Орвал Фобус. Я ложусь в свою постель. С краешку.