Это была огромная мулатка, толстая-претолстая, руки у нее были, как ляжки, а ляжки были похожи на два ствола, а на них, как чан с водой, стояло туловище. Я сказал Ирените, спросил у нее, сказал, Кто эта толстуха, потому что она явно царила надо всей компашкой — а теперь я должен пояснить, что это за компашка. Компашка — это люди, которые собирались у стойки, рядом с музыкальным автоматом, после того как заканчивалось последнее шоу, и, тусуясь там, отказывались признавать, что на улице уже день и весь честной народ давно на работе или идет на работу, весь честной народ, кроме народа, который погружается в ночь и заплывает в любую темную дыру, пусть даже искусственную, кроме всего честного сословья ночных людей-амфибий. Так вот, в центре компашки была сейчас толстуха в дешевом платье из блекло-карамельной ткани, сливающейся с шоколадом ее шоколадной кожи, в старых худых сандалиях и со стаканом в руке, она покачивалась под музыку, покачивала бедрами и всем телом красиво, не похабно, а очень сексуально и красиво, двигалась в такт, напевала, не разжимая сочных губ, пухлых и лиловых, в такт, встряхивала стакан в такт, ритмично, красиво, а еще артистично, и все это вместе создавало впечатление такой иной, такой ужасающей, такой новой красоты, что я пожалел, что не захватил фотоаппарат, чтобы сделать портрет этого вальсирующего слона, этого гиппопотама на пуантах, этого дома, двигающегося под музыку, и я сказал Ирените, еще до того, как спросить имя, запнулся, спрашивая имя, собравшись спросить имя, Это дикая красота жизни, так, что она не услышала, само собой, да она и не поняла бы, если бы услышала, само собой, и я сказал ей, спросил у нее, сказал, Слышь, кто это. Она ответила жутко поганым тоном, Чудище морское, черепаха, одна такая черепаха, которая поет болеро, и засмеялась, и тут Витор прошел мимо меня, с темной стороны и тихонько сказал мне на ухо, Берегись, это сестра Моби Дика, Черный Кит, и мне стало весело, что я навеселе, что пару-тройку опрокинул, потому что я вцепился Витору в тиковый рукав и сказал, Спанец сраный, дискриминатор хренов, расист ты хренов, жопа; жопа ты, а он сказал мне, Я тебе прощаю, потому что ты пьяный, больше ничего не сказал и шагнул в темноту, как за занавеску. Я подошел и спросил у нее, кто она такая, и она сказала, Звезда, а я сказал, Да нет, как вас зовут, а она сказала, Звезда, я Звезда, мальчик, и расхохоталась глубоким хохотом-баритоном, или как там называется этот женский голос, который соответствует басу, но звучит баритоном, контральто или чем-то в этом роде, и сказала, улыбаясь, Меня зовут Эстрелья, Эстрелья Родригес, к вашим услугам, сказала она мне, и я сказал себе, Негритянка, темная, темная, совершенно темная негритянка, и мы разговорились, и я подумал, что за скучная страна получилась бы у нас, если бы не падре Лас Касас, и сказал ему, Благословляю тебя, падре, за то, что из Африки привез негров в рабство, чтобы облегчить рабство индейцам — те так и так уже собирались напрочь повымереть, и я сказал ему, Падре, благословляю тебя, ты спас эту страну, и сказал уже Эстрелье, Звезда, я вас люблю, а она захохотала и сказала, Да ты пьянющий, я запротестовал и сказал, Нет, я не пьян, сказал я, я трезв, а она меня перебила, В жопу пьяный, сказала она, а я сказал, Вы же дама, а дамы не выражаются, а она сказала, Я не дама, я, бля, артистка, и я перебил и сказал, Вы Звезда, в шутку, а она сказала, Ну ты пьяный, а я сказал, Я как бутылка, сказал я, налитый спиртом, а не пьяный, и спросил у нее, Вот бутылки пьяные, и она сказала, Да ну прямо, и снова засмеялась, а я сказал, Но больше всего на свете я люблю Звезду, я вас люблю больше всех остальных аттракционов, вместе взятых, Звезда мне милее американских горок, самолетиков, лошадок, и она опять расхохоталась, заколыхалась и, наконец, шлепнула себя по бесконечной ляжке нескончаемой рукой, и хлопок прогромыхал по стенам бара, как будто ежевечерний выстрел из пушки крепости Кабанья вдруг перенесли на утро, и тут она спросила, Страстно, и я ответил, Страстно, безумно, горячо, а она сказала, Да нет, страшное дело, патлы страшные, и подняла руки к голове, показывая на волосы, а я сказал, Всю вас целиком, и вдруг вид у нее стал счастливый-пресчастливый. И тогда я сделал Звезде великое, неповторимое, безнадежное предложение. Я придвинулся к ней и тихонько, на ухо сказал, Звезда, у меня к вам непристойное предложение, сказал я ей. Звезда, давайте выпьем, и она ответила, С у-до-воль-ствием, и одним глотком допила свой стакан, протанцевала шагом ча-ча-ча к стойке и сказала бармену, Миленький, того самого, и я спросил, Чего того же самого, а она ответила, Нет, не того же самого, а того самого, а это не то же самое, что то же самое, и засмеялась и сказала, То самое пьет одна Звезда, а больше никто этого пить не может, и опять захохотала, так что ее огромные груди тряслись, как трясутся брызговики на старом грузовике, если завести мотор.
И тогда чья-то ладошка обхватила мой локоть, и это была Иренита, Ты тут всю ночь сидеть собираешься, спросила она, с толстухой, а я не ответил, и она снова спросила, С толстухой сидеть будешь, и я сказал, Да, просто сказал, Да, и все, а она ничего не сказала, только вонзила ногти мне в ладонь. И тогда Звезда расхохоталсь, надменно, самоуверенно, взяла меня за руку и сказала, Да брось ты ее, пускай кошкам на крыше свои когти показывает, а Ирените сказала, Ты, мелочь, на стул залезь, и все засмеялись, даже Иренита, ей пришлось засмеяться, чтоб не показаться дурочкой, чтоб не стать посмешищем, и во рту у нее стали видны две дырки на месте верхних клыков.
В компашке всегда было свое шоу, после того как основное кончалось, вот и теперь одна танцовщица танцевала румбу под музыку из автомата и вдруг остановилась и сказала проходящему официанту, Мальчик, включи свет, зашибись получится, и официант пошел к рубильнику и крутанул, и еще, и еще, но каждый раз, когда музыка в автомате смолкала, танцовщица зависала в воздухе и делала странные, долгие движения всем своим головокружительным телом и вытягивала ногу, то канареечно-желтую, то цвета земли, то шоколада, то табака, то сахара, то почти черную, то коричную, то кофейную, то кофейно-молочную, то медовую, блестящую от пота, гладкую от танца, иногда юбка взлетала, открывая круглые и глянцевые, канареечные и коричные и табачные и кофейные и медовые коленки, до бедер, долгих, полных, упругих и безупречных, — и лицо ее запрокидывалось назад, вверх, в одну сторону, в другую, налево и направо, снова назад, всегда назад, назад затылком, в вырез на сверкающей табачной спине, назад и вперед, — поводя ладонями, руками, плечами, а кожа этих плеч, невообразимо эротичная, невообразимо чувственная, к этому не привыкнешь, невообразимая, поводя и неся их над грудью, впереди, над полными и плотными грудями, явно свободными, явно незанятыми, явно нежными: танцовщица без ничего под платьем, Оливия звали ее, зовут ее и сейчас где-то в Бразилии, ее, уже без мужчины, свободную, уже незанятую, ее, с лицом девчонки, ужасно развращенной, но и удивительно невинной, рождающей движение, танец, румбу сейчас у меня на глазах: все движение, всю Африку, всех женщин, все танцы, всю жизнь, у меня на глазах, а при мне не было этого чертового аппарата, а за спиной у меня Звезда смотрела на все это и спрашивала, Что, нравится, нравится, и вдруг поднялась со своего трона у стойки, когда танцовщица еще не довела румбу до конца, и пошла к проигрывателю, к рубильнику, приговаривая, Тоже мне выдумает, и отключила его, чуть не вырвала с яростью, ругань текла у нее изо рта, как пена, и сказала, Все, а теперь будет музыка. И без музыки, я имею в виду, без оркестра, без аккомпаниатора она запела неизвестную, новую песню, она лилась у нее из груди, из двух ее огромных титек, из ее брюха, из бочки, из этого чудовищного тела, и едва-едва я смог вспомнить сказку про кита, который пел в опере, потому что она вкладывала в песню что-то еще, не только приторное, фальшивое, сентиментальное, притворное, никакой дурацкой слащавости, никакого идущего на продажу feeling’а, вместо этого настоящее чувство, и голос ее струился нежно, вязко, как масло, густой голос, текущий из всего ее тела как плазма, и внезапно я содрогнулся. Давно уже ничто так меня не волновало, и я начал улыбаться вслух, потому что узнал песню, начал смеяться, хохотать, это была «Бессонная ночь», и я подумал, Агустин, ничего ты не изобрел, ничего не сочинил, эта тетка сейчас сочиняет твою песню: приходи завтра, забирай ее, записывай и по новой ставь на ней свое имя: «Бессонная ночь» рождается сегодня ночью.