Но даже и «Думу» к полуночи затихает. Ночь. «Ночь, – говорят китайцы, – создана для того, чтобы спать». И правило это в точности соблюдается во всем Китае.
«В начале XIX в., – пишет Риттер, – Урумчи славился своими богатейшими фабриками»[41]. Но это известие совокупно с другим: «Урумчи представляет из себя первоклассную крепость» – независимо от того, откуда оно могло быть заимствовано, приходится считать вымыслом.
В самом деле, в Восточном Туркестане процветают теперь, процветали, конечно, и раньше только две отрасли кустарной промышленности: шелковое производство и хлопчатобумажное дело.
Но нигде в настоящее время в окрестностях Урумчи тутовое дерево не растет, да и в Турфане, как мы ниже увидим, шелководства вовсе не существует; а потому не могло оно процветать и где-нибудь по соседству, хотя бы в южной Джунгарии, например. Еще труднее допустить существование там полвека назад хлопчатобумажных промышленных заведений: в окрестностях Урумчи хлопчатник совсем не родится, а на привозном сырье из Курли или Турфана не могло быть расчета работать. Даже обыкновенных хлебов, не говоря уже о рисе и фруктах, частью вследствие топографических условий местности, главнейшим же образом из-за отсутствия пригодных земель, ближайшие окрестности Урумчи почти вовсе не производят: они доставляются сюда издалека; а именно – из Манаса, Фоукана, Лянь-сана и даже Токсуна; и все, чем может он похвалиться в настоящее время, это – огородные овощи, люцерна и яблоки.
Нет, значение Урумчи имел и всегда будет иметь вовсе не потому, что представляет какие-нибудь особенно счастливые данные для развития промышленности фабричной или иной, а вследствие счастливого своего положения на месте пересечения многих путей.
Пока в Джунгарии господствовали кочевники, подобную роль попеременно играли города «Южной дороги» (Нань-лу)[42]; но, с падением Калмыкского царства и присоединением к Китаю обширной территории к северу от Тянь-Шаня, маньчжурским императорам пришлось искать иной пункт для управления всеми землями, лежащими между Алтаем, с одной стороны, и Куньлунем – с другой. Выбор их пал на Ди-хуа-чжоу, и не без оснований, потому что это единственный пункт в пределах Синьцзянской провинции, из которого с одинаковым удобством можно управлять и югом и севером.
Таково стратегическое значение Урумчи. Несколько меньшую роль играет он в настоящее время в политическом отношении. С улучшением, однако, путей сообщения и с проведением сюда телеграфа из окраинных городов: Чугучака, Кульджи и Кашгара, где в настоящее время по необходимости приходится содержать лиц, облеченных обширными полномочиями, власть губернатора должна будет возрасти, а с ней вместе вырастет, без сомнения, и значение этого города.
Наконец, достаточно одного взгляда на карту Западного Китая, чтобы оценить его значение в торговом отношении. Действительно, он не только занимает центральное положение среди городов китайского Притяньшанья, но и лежит на пересечении главных путей, по которым как расходятся, так и притекают товары из двух струн, непосредственно поставляющих их на Урумчиский рынок, – России и Внутреннего Китая. Столь выгодное географическое его положение в связи с тем, какое занял он после того, как Лю-цзинь-тан объявил его своей резиденцией, сделали из него главный складочный пункт товаров русских, китайских и европейских.
Глава седьмая. Богдо-ола
Синьцзянский губернатор (сюнь-фу) Лю-цэинь-тан был в отсутствии. Его обязанности исправлял председатель казенной палаты (фантэй) Бэй-гуань-дао. Но этот сановник, на выраженное нами желание видеть его, отвечал, что он, к сожалению, болен и принять нас не может. Тогда поспешили объявить себя больными и остальные чины, военные и гражданские, которым мы почли нужным послать свои карточки: «ньэтэй» (председатель уголовной палаты?), «даотай» (областной начальник), «чинтэй» (комендант Урумчи и главный начальник расположенных в его округе войск), «бодзядзюй» (полицмейстер) и другие, ни рангов, ни обязанностей коих нам сколько-нибудь точно определить не могли.
Отозвался желанием нас повидать только некий Гуй-жун, секретарь и драгоман [переводчик], состоящий при губернаторе. Господин этот, долго живший в России и, кажется, читавший даже лекции китайского языка в С.-Петербургском университете, написал нам длиннейшее письмо, в котором на хорошем русском языке излагал свое горячее желание видеть нас у себя.
Но свиданию этому не суждено было осуществиться. В воротах города китайские солдаты напали с дубинами на сопровождавшего нас аксакала, и только своевременное вмешательство наше помогло ему ускользнуть из их рук. Конечно, мы вернулись назад, а полчаса спустя у нас в лагере было уже настоящее столпотворение вавилонское: весть о побоях, нанесенных аксакалу, с изумительной быстротой распространилась по городу и сюда стеклось теперь почти все русское население города.
За что? Как? В чем же, наконец, дело?!
Объяснение дикой выходки солдат, конечно, не сразу нашлось. Но, наконец, некоторые дунгане, успевшие уже повидаться с солдатами караула, принесли нам известие, что аксакалу ставилось в вину то обстоятельство, что он допустил русских с оружием (сопровождавшие нас казаки были при шашках) вступить в городские ворота. Этой же причиной объяснили скандал и посланные Гуй-жуна. Тогда мы предложили последнему, если он действительно искренне желает нас повидать, побывать у нас, когда вздумает, запросто; но китаец к нам не поехал.
Таким образом, в Урумчи нам не пришлось свидеться ни с одним из представителей местной администрации, если в числе последних не считать дюхошена – уездного начальника, с которым мы беседовали очень долго и который взялся доложить фантэю о творимых нам всюду затруднениях. Он даже явился к нам с некоторой помпой, в синих носилках, несомых четырьмя солдатами, и в сопровождении свиты, предшествуемой большим красным зонтом.
Результатом этого визита было полученное нами разрешение посетить священную гору Богдо. Закупив поэтому все, в чем нуждались, мы выступили из Урумчи по направлению к этой последней 29 июля.
Встали с рассветом, но провозились так долго с укладкой вещей, что когда первый эшелон наших вьюков тронулся наконец с места стоянки, по улицам города уже вовсе не стало проезда: с трудом миновав предместье, мы еле-еле пробились к восточным воротам.
Вот последний арык «Чимпан», выведенный из Урумчиской реки, а вот и горный увал, с которого весь город, как на ладони. Впереди, километров, может быть, на пятнадцать, потянулось плато глинисто-песчаное и пустынное, а на горизонте выросли первые складки предгорий гигантской горы.
Всегда безлюдное, плато это оживлено было теперь необычной картиной. Выстроившись в ряды, стояли здесь расцвеченные фонарями и флагами балаганы, в которых торжественно восседали кумиры…
Их было молили о дожде; когда же никакие просьбы и жертвы не помогли, с гиком и свистом выволокли вон из тенистых и прохладных кумирен на самое пекло… «Вы зазнались, господа-боги!.. В кумирнях вам хорошо и свежо, так побудьте же здесь и на себе испытайте, каково нам в эту жару быть без дождя!» Но и это энергичное распоряжение не помогло: дракон (Лун-ван) со всей своей свитой решительно отказался повиноваться китайским властям, и дождя попрежнему не было. Тогда с ними затеяли двойную игру: обратно в кумирни их не ввезли, а выстроили для них балаганы, в которых те и продолжали уже отбывать свое наказание.
Мы приблизились к этим постройкам. Из них самая большая оказалась театром: как и всюду в Китае – открытая сцена без всяких претензий на украшения. Но в эту жару даже и театр был пуст. У временных кумирен тоже не было никого: очевидно, «хошани»[43] отдыхали теперь в разбитой тут же палатке… Они выскочили, когда заслышали голоса. Пошептавшись с сопровождавшим нас аксакалом, они взяли свои инструменты – треугольник, бубны и «иерихонские» трубы и, став в ряд перед безобразно размалеванной куклой в шелковых одеяниях, заиграли свой дикий гимн во славу Лун-вана… Странное зрелище! Китайские жрецы, хотя в поношенных, но зато национальных черных костюмах и с распущенными по плечам волосами, странные и с непривычки дикие звуки не менее странных труб, разодетый в шелка истукан, курящийся перед ними фимиам и кругом пустыня – и, кроме нас, никого.