Я говорю медленно, и идем мы тоже медленно. Я чувствую на себе ее взгляд, и это придает мне сил рассказать о своей слабости. Пусть она знает.
Я говорю, что был тяжело ранен, но сейчас начинаю выздоравливать.
Она улыбается.
Она улыбается! Я говорю ей, что я наполовину конченый человек, а она улыбается!
Открываю дверь квартиры и веду ее в гостиную.
Едва войдя, она замечает фотографию Беатрис — от этого снимка никуда не деться, он стоит так, чтобы отовсюду было видно. Она замечает фотографию Беатрис, которая хочет быть здесь, когда ее нет, и которая хочет, чтобы ее было вдвое больше, когда более чем достаточно и одной.
— Это она? — спрашивает Сара.
— Была она.
Хватаю фотографию и швыряю ее под диван. Слишком поздно, Сара успела разглядеть женщину на снимке. Или ей кажется, что разглядела. Ей кажется, будто она видела мою жену. Но нет, она видела всего лишь облик моей жены, только она этого не знает. И, как другие женщины, увидевшие этот снимок, тут же почувствовала себя невзрачной, ничтожной, этакой серенькой мышкой. Ей еще повезло: некоторые чувствуют себя попросту безобразными, настоящими уродинами. На это и рассчитывает Беатрис. Одна лишь Одиль сумела к этому приноровиться. Но Одиль… Да ладно, бог с ней.
— Она очень красивая, — тихо и задумчиво говорит Сара.
Еще бы ей не задуматься, вполне понятно: разве нормальный мужчина захочет развестись с такой женщиной?
А я думаю: как раз нормальный мужчина и не останется с такой женщиной. Но это так долго и так тяжело объяснять.
Мое молчание ее удивляет:
— Ты считаешь, она некрасивая?
— Теперь — считаю. Нет, конечно, она красива, но только внешне. А внешности я больше не вижу.
— Внешне? — по-прежнему задумчиво повторяет Сара.
Начинаю на себя злиться — вот уж чего не хочется, так это чтобы она увидела во мне любителя все усложнять. Именно теперь — когда я впервые не опасаюсь женщины… Когда мне почудилось, что одна-единственная женщина способна примирить меня со всеми другими (ну, скажем, почти со всеми). Я ведь вот-вот мог вообще стать женоненавистником. У меня ведь в конце концов зародилось подозрение, что каждая женщина — потенциальная Беатрис. И это переросло в болезнь, и даже самые на вид простодушные, самые безобидные, думал я, втайне ведут игру и истинную себя показывают лишь самым близким. Я так часто наблюдал, насколько Беатрис очаровательна в обществе, что каждая очаровательная женщина немедленно подпадала под подозрение (а каждая ворчливая, раздражительная или молчаливая женщина казалась, наоборот, порядочной). А рядом с этой женщиной я выздоравливаю. Я не вижу у нее никакой двойной игры, никакой оборотной стороны медали, она ничего не прячет. И при этом очаровательна…
До чего же трогательно она идет за мной на кухню, смотрит, как я достаю бокалы, присоленные печенюшки, лед… До чего трогательно следит за мной глазами. Стараюсь двигаться помедленнее, ох, с какой радостью я провел бы за приготовлением этих коктейлей всю оставшуюся жизнь! Только ради того, чтобы она была рядом, чтобы она была со мной.
Как мило она бросает на меня внимательный, заинтересованный взгляд… И под этими взглядами я бы тоже охотно провел всю оставшуюся жизнь.
Но вот уже все готово. Ей хочется портвейна, и на этот раз я следую ее примеру: я хочу пить то же самое, что она.
Мы возвращаемся в гостиную, и я начинаю волноваться, видя, что она устраивается в кресле Беатрис. Так дело не пойдет. Совсем не пойдет!
Беру ее за руку и тихонько тяну, чтобы она встала, а когда она встает — показываю другое кресло. Она не протестует.
Только спрашивает: «А там — это ее место?»
Кивок — и тема закрыта. Я благодарен Саре, я ей бесконечно признателен.
Она интересуется Марион, задает кучу вопросов о моей дочке, а после этого странным голосом говорит, что не может иметь детей и начала собирать бумаги для усыновления. Потом, уже спокойнее и суше, добавляет, что одинокому человеку усыновить ребенка сложнее, чем супружеской паре.
Я советую ей выйти замуж, она улыбается. Я настаиваю:
— Ну почему бы не выйти?
Она говорит, что с нее хватит одного раза, и возвращается к Марион.
Она тщательно подбирает слова, похоже, она боится меня задеть. Я странно себя чувствую, я отвык от деликатности. Я подумываю, а не снится ли мне все это.
Ее тревожит наша разлука с Марион:
— Наверное, тебе ужасно тяжело быть так далеко от дочки…
— Да… но не легче, хотя и по-другому, жить со своим ребенком под постоянным надзором. Я жил в тюрьме без решеток. Зато теперь, когда мы станем видеться с Марион, пусть даже неподолгу будем видеться, я буду свободен, спокоен, и мне не придется больше все время контролировать свои слова, поступки и жесты. Конечно, наши встречи с малышкой всегда будут слишком короткие, но все равно так в тысячу раз лучше.
Спасибо Плутарху: без него я никогда бы не пришел к этому выводу. Но пока я на Плутарха и не намекаю, пока я даю Саре понять, что принял решение самостоятельно. Если бы я сказал ей: «Благодаря Плутарху я попытался воззвать к своему разуму, и разум помог мне прийти к такому выводу», она подумала бы: «Господи, какой же он странный…» Хватит и того, что…
Она меня слушает. До чего серьезное лицо, до чего внимательный взгляд… Я смущен. Я не заслуживаю такого интереса. То, о чем я рассказываю, настолько банально. Обычные невзгоды обычной супружеской пары… Она спрашивает, могу ли я рассчитывать на поддержку друзей, ведь если они меня поддержат, мне не будет так одиноко.
Я столбенею.
На поддержку друзей? Каких друзей? Раньше у меня были друзья, просто замечательные друзья. А теперь у меня есть только друзья Беатрис, то есть вообще нет друзей. Мои оказались недостаточно хороши: бывшие однокурсники, жалкие аптекари… ни одного Барана или кого-нибудь в этом духе. В свое время я познакомил Беатрис со своими друзьями, но они не очень-то ей понравились. Мы стали видеться реже. Все реже и реже. Потом совсем перестали видеться. Я каждый год посылаю им поздравительные открытки, они мне отвечают… вот и все, что осталось от нашей дружбы. Ба!.. Ведь я могу стать другом Орельена.
Но я не хочу посвящать в это Сару и сворачиваю разговор, не хочу, чтобы она заскучала.
Странно… Как быстро бежит время, когда мы вместе…
Она встает — и я чувствую себя обездоленным. Надо что-нибудь сказать… Что-нибудь такое, что заставило бы ее вернуться… Что-нибудь такое… Я не знаю, что сказать, я теряюсь… Она сейчас уйдет, а я стою дурак дураком и не могу вымолвить ни слова.
Я говорю — и мне так неловко, будто я пятнадцатилетний мальчишка и хочу пригласить девушку на танец, — говорю, что мне приятно было с ней посидеть, и чудесно было с ней поболтать, и хорошо бы нам снова увидеться… Вот бездарь!
Она отвечает «да» и загадочно улыбается. Что «да»? «Да, мне тоже было бы приятно»? Или «Да, я с тобой согласна»?
И вдруг… Не знаю, может, это оттого, что она так смотрит на меня, так чудно и так чудно, знаю только, что сопротивляться не могу, знаю всей душой и всем телом: я должен обязательно, хотя бы раз в жизни, обнять эту женщину. Хотя бы один раз… если она меня не оттолкнет.
Я боюсь и хочу. Хочу и боюсь. Я подхожу к ней, я уже совсем близко, она не шевелится. Еще ближе, она не уворачивается. Я больше не боюсь. Я обнимаю ее, привлекаю, прижимаю к себе.
Она в моих объятиях, вот и все. Это много.
Я прижимаю ее к себе и молчу, так лучше. Слова в такой момент только все испортили бы. Тело к телу, это ласка, это сила, это потрясающе. Я потрясен.
Мне хочется любить ее — неторопливо, нежно, нескончаемо. Мне хочется любить ее не так, как полагается, а по-своему, так, чтобы хорошо было нам обоим. Как будто наши тела знают то, чего не знаем мы. Я хочу ее, я хочу ее весь целиком, не только эта жалкая, внезапно пробудившаяся часть меня — все мое тело охвачено желанием, мои руки, ноги, спина, вся моя кожа. Я оглушен.