— Самого едва загнали, когда намок по колена! — усмехнулась мать.
— Он нас не загонял. Он нас толкал в снег. А мы в одних платьях, едва отвязались! — сердито донесла маленькая раскрасневшаяся Угэ-бика, на щеках которой сверкала крепкая, как на яблочке, кожица. Без белил и румян, которыми до возвращения великой госпожи из похода девочек перестали украшать, пятилетняя Угэ-бика казалась взрослее.
Сев к завтраку, отец притянул дочку к себе:
— Ну? Чем тебя угостить?
— Хурмой!
Он дал ей самый тёмный из редких привозных китайских плодов.
— Не вертись здесь! — покосилась на неё мать: хурму брали из Синего Дворца, где китаец-садовник один знал тайну, как хранить хурму между прутьями камыша на морозе, чтобы после холодов плоды становились нежными, сладкими, и старшая жена Мухаммед-Султана бережливо сама распределяла их среди семьи.
Угэ-бика обиделась, но отец украдкой потрепал её по спинке.
Худайдада, сойдя с галереи, встретил Аргун-шаха. Этот, глядя из-под пеноподобной чалмы тревожными глазами, спросил:
— Как он?
— А что?
— Не грозен?
— Царевич?.. — удивился визирь. — А отчего бы?
— Всякое бывает!..
— Да нет, незаметно. А бывает и грозен?
— О!
— Что-то не примечал.
— В поход не готовится?
— Пока не слышно: трубы не трубят.
Аргун-шах опасливо ощупал чалму, халаты — всё ли ладно? — и остался у двери, чутко вслушиваясь, не кликнут ли его.
А Худайдада вперевалочку, покряхтывая, ушёл по хлипкому снегу.
Отяжелевшие, студёные волны Каспия бились в корму, преследуя корабль, а когда случалось волне перехлестнуть через борт, она рассыпалась по палубе ледяным крошевом. Канаты обмёрзли, и теперь под солнцем сверкали, как стеклянные.
Астраханский берег был уже недалёк, белый, застеленный снегом, под синим-синим морозным небом.
Пушок смотрел туда, где тянулись сараи, заметённые снегом, толпились лохматые люди в низине у самой морской воды, на пригорке — лошади, а за пригорком, вдали, в синеву неба поднимались тоненькие, как ниточки, белые струйки дымов, — там был город.
Глядя на берег, Пушок приходил в себя. Назад, на море, боялся оглядываться, смятенным духом подозревая, что, оглянись он назад, не будет удач впереди, а возвращаться назад, в море, не стало бы ни сил, ни воли. Забыть бы скорей, как весь опустошённый, хуже чем в лихорадке, валялся он то на палубе, то между своих вьюков за эти бесчисленные дни плавания, пока ревели вокруг морские дьяволы, цепляясь за снасти липкими пальцами, норовя утянуть в пучину людей, поклажу, весь утлый кораблик, дерзнувший в этакую позднюю пору на плавание. Укрыться бы, отстояться на Яике, в ордынском Сарайчуке, но дела тянули корабельщика в Хаджи-Тархан, в Астрахань, ради этого он и поплыл на своём ветхом бусе, а отстать от корабля и зимовать в Сарайчуке Геворк Пушок не мог: все свои деньги, опасаясь степных разбойников, оставил он в Бухаре у менялы-персиянина, а взамен взял лишь скрипучий лоскуток кожи с непонятными знаками на ней, — астраханский меняла должен подтвердить эту кожицу, чтоб третий персиянин в далёком Булгаре принял её за Пушковы деньги. Как бы зимовалось Пушку на Яике, когда деньги его в цепких руках менял; разве мог он там зимовать, не зная, пробудет ли меняла в Астрахани до весны, а может, вздумает да и отправится в свой далёкий город Исфахан! Тогда кому сунешь свой лоскуток, кто закрепит его своей тамгой; не плыть же с пустыми руками назад по зелёному, глазастому морю! И Пушок, поглядев торговый Сарайчук, снова поплыл.
Теперь близился желанный берег. Волны гнали корабль к пристани, суетились корабельщики, перекрикивались. По берегу уже бежали люди, вслед за пристающим кораблём.
Бежали татары в лисьих и заячьих треухах, в опоясанных кушаками широченных шубах, повсюду отороченных длинными прядями овчин. Многие сжимали в руках плётки, короткие нагайки. Что-то кричали, скаля зубы, но вода, смешанная со снегом, волжская голубая вода, шумела между бортом и берегом, и татарских слов нельзя было разобрать. Глядя на клокастые шапки, на крепкие нагайки, на множество засёдланных лошадей на пригорке, Пушок забеспокоился: приплыли беззащитными; велика ли надежда на два десятка одуревших от спанья бездельников, вооружённых ржавыми ножами и мечами, не точенными со времён Чингиз-хана; что могли они поделать с этой шумной ордой!
А татары уже были близко, и на каком-то изгибе пути берег оказался над кормой; перед самым лицом у Пушка разбрызгивали снег на бегу тяжёлые, подкованные ордынские сапоги; сверху смотрели юркими глазами на поклажу, сложенную на палубе, на людей, — не могли не видеть: поклажи много, охраны мало!
И вот кинули причал. Поволокли через палубу тяжёлые сходни. А татары уже столпились у самого борта, заслонив весь свет, расталкивая один другого, просовывали вперёд раскрасневшиеся на морозе и вспотевшие лица, сверкали крепкими зубами, глядели запрятанными в щели весёлыми, ликующими глазами, наперебой крича:
— Давай, давай!
— Эй, купец, где товар? Берём! Берём!
«Ох и охти мне!» — думал Пушок, нашаривая под чекменём рукоять ятагана, сам понимая, что ничего не сделать тут одному ятагану против этой тьмы здоровенных, широкоскулых татар.
А они уже начали прыгать, взмахивая нагайками, с берега на палубу, уже бежали к вьюкам, ко всей поклаже и, отталкивая друг друга, давая один другому подножку, спешили наложить на купеческое добро свои неразгибающиеся, озябшие ладони.
— Мой! Мой! — кричали они друг другу, не уступая вьюков, будто для них и тащились сюда эти вьюки через степи и пустыни, через города и моря.
Пушок не мог пробиться через такую свалку к своим товарам, его оттесняли, отталкивали. Поскользнувшись, он было сполз за борт, но ухватился за чью-то шубу и уцелел.
Лишь когда бывалый корабельщик, сверкнув мечом, вскочил на вьюки, татары присмирели, и он велел убираться им отсюда. Но самые упорные, крепко державшиеся за вьюки и за канаты, остались.
Двое татар вцепились в обе руки Пушка, — один высокий, с чёрными круглыми глазами, в суконной шубе на красной пышной лисе, а другой с хилыми волосками остренькой бороды, широкоплечий, на кривых ногах и одетый бедно. Они заглядывали Пушку в глаза и негромко, перебивая друг друга, быстро, настойчиво хлопая его по плечам и рукавам, твердили:
— Эй, купец! Чего привёз?
— Чем торгуешь, а?
— Какой товар? Деньги даём!
— Деньги тут, деньги тут!
— Да вот они! Какой товар?
«Деньги! — сразу отлегло от сердца. — Разбойники о деньгах не заговорят». Пушок отстранился от них:
— Погодите, купцы! Дайте отдышаться, милые.
— Ты только говори: какой товар?
— Говори, почём?
— Мы сразу берём, — вон наши люди. Другого купца не подпустят, не бойся! Вон наши люди!
— Нет, нет, — отступал Пушок. — Какие люди? Зачем?
— Никого не пустят! Не бойся, сами возьмём. Товар наш будет!
— Нет, нет! — отступал Пушок. И вдруг увидел родные высокие барашковые колпаки. Он закричал им, сам не помня на каком языке: — Армяне!
— Ну, давай, давай! — теребили и терзали его татарские купцы, оттаскивая от ещё далёких армян. — Зачем армяне? У нас свои деньги. Хорошо дадим!
Но Пушок уже рвался навстречу соотечественникам.
Нехотя, ворча, ордынские купцы отступились, хотя за вьюки Пушка ещё держались какие-то татары, чего-то ожидая от Пушка.
Едва обменялись первыми взглядами, прибывшие армяне спросили:
— Откуда товар?
— Цена, цена?
— Самарканд? Ого! Я беру!
— Нет, нет, почтеннейшие! — отмахивался Пушок. — От разбойников уцелел, от татар уцелел, — не могу! Не свой товар.
— А? Не свой?..
— А где хозяин? — спрашивал торопливо, но уже потеряв к Пушку расположение, кругленький, в засаленном полушубке краснобородый купец в самой высокой шапке.
— Хозяина тут нет. Товар дальше везу.
— А где ждёт хозяин?
— Там, дальше, — махнул рукой Пушок к синему небу.
— В Орде?