Спать не хотелось. Улугбек опять подумал: «Почему Халиля!» — и заплакал, уткнувшись в постель, чтобы Ибрагим не услышал рыданий, которых мальчик никак не мог удержать.
Девятнадцатая глава
ЦАРЕВИЧИ
Предрассветная лазурь, как изморозь, проступила на башнях Синего Дворца, но во дворе десятки факелов едва могли рассеять густую ночную тьму.
Во двор торопливо входили воины, тесня друг друга. Молчаливо, почти бесшумно вводили вьючных лошадей, спотыкавшихся под грузной поклажей, прогнали толпу пленников или невольников со связанными за спиной руками. Отирая рукавами пыльные лица, воины вели за собой усталых засёдланных коней. Так случалось, бывало, возвращаться Хромому Тимуру из удачного набега. Но этих возглавлял не Тимур, а Худайдада, не менее пыльный, чем его спутники. Он один въехал в ворота, сидя в седле.
Пламя факелов заблистало на остриях копий, на кованых поясах и конских бляхах.
Едва вошёл последний воин, ворота наглухо захлопнулись.
Услужливые рабы суетливо кинулись развьючивать лошадей. Пленных прогнали через двор, светя им факелами, в дворцовые подземелья. Освободившихся лошадей развели по стойлам. Всё исполнили быстро, привычно.
Лишь факелы остались пылать, пока рабы расторопно подметали двор, и долго в неторопливом зимнем рассвете высились дворцовые башни, мерцая бирюзой у вершин и обагрённые факелами снизу.
Наконец Худайдада вышел на въезжий двор, осмотрел, любуясь, подведённого ему свежего коня и выехал со двора к дому правителя.
Худайдада застал Мухаммед-Султана на конном дворе.
Царевич стоял невдалеке от навеса, глядя, как конюхи выводят из денников пофыркивающих лошадей, пропахших за ночь клевером и навозом.
Намеченных к седловке окатывали свежей водой. Некоторые из лошадей приседали, дыбились или рвались из рук, но подручные конюха кидались с тёплыми сухими тряпками и вытирали спину, бока, грудь, спеша, чтоб лошади не простудились.
Худайдада молча, почтительно поклонился.
— С благополучным возвращением! — ответил правитель.
Как ни хотелось царевичу поскорей расспросить старика, он снова отвернулся к лошадям, чтоб Худайдада не заподозрил здесь нетерпения и любопытства.
Да и Худайдада, казалось, забыл о тяжёлой дороге и о всех своих недавних делах, поглощённый красотой лошадей, единственной красотой, которую не могла заслонить от него никакая другая красота на свете.
Мухаммед-Султан кивнул на коней:
— Горячи они у нас!
— Горячи, верно. Степные, дикие. Свежие, что ль?
— Эти вон недавно из Джизака, с выпасов. Едва объездили. Теперь ничего, обошлись.
— Хороши.
— Туда дедушка арабских жеребцов запустил. Лет десять назад.
— Ну, джизакские табуны известны!
Ещё помолчали.
Мухаммед-Султан показал:
— Те вон два от дедушкиных арабов — вторым поколением.
— Серый-то статен, да что-то голова мала. А так, как отчеканен!
— Передние ноги не длинноваты?
— Задние зато как крепки! Обскачется.
Опять помолчали.
Обтёртых коней начали седловать.
— Ну, пойдём! — повернулся царевич к дому.
Усадив Худайдаду, Мухаммед-Султан вежливо осведомился:
— В семье у вас благополучно ли?..
— Благодарствую. Ещё не видался; я прямо к вам.
— Ну, как там?
— В Фергане я их не застал. Дороги вокруг города молчком занял, а сам сходил в мечеть, базар посмотрел, с людьми поговорил. К утру мои люди нескольких гонцов перехватили, — скакали из Ферганы к царевичу, остеречь, о моём прибытии оповестить. Я сперва разобрался, кто их слал. Днём ко мне и самих вельмож привели. Ну, сперва я добром спрашивал, отмалчиваются. Я пристращал — заговорили. А когда ремешки покруче затянул, так и совсем размякли, дружков назвали и всё такое. Рассмотрел ясно: кто подстрекал, кто в том корысть получал, кто по чистому невежеству желал отличиться. Среди прочего перехватили письмецо Мурат-хана тож…
— Да он же на Ашпаре!
— Будь он на Ашпаре, не писал бы из Ферганы. А он не только что в Фергане, а и на поход подбивал царевича: «Отличись, мол. Воинствуй, побеждай, набирайся опыта, расти свою славу». Ну, как есть он царевне Гаухар-Шад-аге кровный брат, ремешком я его не стал крутить. А только при остальных вельможах говорю: «Тут нехорошо. Надо немедля в Самарканд ехать». А сам знаю: против моей воли не пойдёт, понимает, что весь он есть в моих руках. Хоть и не ждёт добра в Самарканде, хоть и жмётся, а послушался. Я ему при всех говорю: «Не бойся, охрану я дам; не то — дорога пустынная, боязно». А сам знаю: он заносчив, самому Гияс-аддину Тархану сынок, самолюбив, охрану у меня не возьмёт, со своей поедет, ведь не знает, что и в его охране мои люди есть. Скажи я «опасно», он, может, и взял бы. Да я не сказал, я сказал: «боязно». Так и вышло — говорит: «Мне ли боязно? Сам доеду, без вашей охраны!» Я его при людях остерёг, все слышали: «Дорога пустынна, говорю, смотрите!» Мурат-хан не внял, сам по себе поехал. Охраны десятка полтора было с ним. А что они сделают, полтора десятка? Так и вышло: день ехал, другой ехал, — всё хорошо. А на заре случилось на него нападение. Люди его хватились было обороняться, да у него кто-то лошадь вспугнул, и она понесла, а седок в стремени запутался. Растрепало седока до смерти, еле опознали — по перстеньку да по сапогу.
— Нехорошо! — сплюнул Мухаммед-Султан. — Нехорошо: такой случай уже приключался. С его же гонцом. А теперь — с ним самим. Догадки будут.
— Что ж поделаешь! Сами говорите: лошади у нас горячи.
— Горячи, это верно, — степные, дикие! — подтвердил Мухаммед-Султан.
— А иначе как было быть? Послать его к вам? А вам как быть? Надо б его с остальными наказывать, а в Герате обидятся. Помиловать? А куда его деть, помилованного? Назад в Фергану или в Герат? Добра от него не будет, а зло своё он и туда понесёт. К государю послать — так и у государя та же притча выйдет. Только на себя его гнев навлечём: государь не любит, чтоб перед ним притчи ставили, когда их самим можно раскусить.
— Об этом я не говорю. Вот о лошади только. Лучше б было как-нибудь иначе его…
— Может, на старости оплошал; иного не выдумал.
— Ну, а потом?
— А потом так: побыл я два дня в Фергане, разобрался во всём: кого надо было, запер на замок — и для всех врасплох поднялся да и кинулся мирзе Искандеру навстречу. Увидели они меня: не верят своим глазам. Воспитатель царевича на меня: «Как смеешь?» Я ему указ. А он мне: «Указ не признаю, печать не на месте». Я только тут и посмотрел — печать в самом деле не на то место попала: мы её наверху и сбоку припечатали. Вижу, хочет время выиграть! «Нет, — думаю, — печатью не загородишься». Велел я хватать, начавши с воспитателя. Всех зачинщиков связали, мирза только ногами топочет, а что сказать мне, сам не знает: оробел. А дальше вернулся я в Фергану, дал там, какие надо, указы. Кое-кому помог на месте помереть, тридцать человек сюда привёл. Из царевичевой добычи, да и казну тоже сюда привёз. Вот и вернулся. Самого царевича в Синем Дворце запер: лихорадка его бьёт, пускай отлежится.
Внесли грубое деревянное блюдо с маслом, покрытым горячими тонкими, как бумага, лепёшками. Разорвав и скатав трубочкой, Мухаммед-Султан макнул лепёшку и предложил визирю:
— Кушайте! Лихорадка бьёт? Пускай отлежится, — поедим, тогда уж и поглядим. Печать мы, значит, не туда поставили?
— Мне невдомёк было, когда сам я неграмотен, а там народ тёмный. Сошло: бумагу видят, печать видят, а что к чему, не смеют спросить, без спросу слушаются.
— Будь у вас две печати на месте, да не окажись воинов, и двум печатям не поверили б. А когда перед тобой воины, печать против них — не щит.
— Истинно!
И оба долго ели молча, наслаждаясь теплом хлеба в утреннем холоде.
Худайдада съел много, насытился; сказалась усталость: потянуло в сон. Он заметил, что Мухаммед-Султан кончил есть ещё раньше, но не встаёт. Правителю не хотелось говорить с Искандером, он оттягивал время встречи, обдумывал её.