— Это из Корана? — спросил Халиль-Султан, чтобы сказать что-нибудь.
— Нет! — ответил мастер. — Это стихи Маджнуна. Был такой арабский поэт. Сошёл с ума от безответной любви. Может, слышали?
— Да.
— Вот, это один его стих.
— Странный поднос, на нём изображено святилище, а стихи — любовные.
— Этот поднос у меня от деда. Дед захотел стать мусульманином и начал с того, что пошёл в Мекку. Там добрые люди подарили ему этот поднос в знак поощрения раскаявшемуся язычнику. А что удивляет вас? Это святилище священно. И любовь тоже священна.
Халиль впервые взглянул на мастера радостным, благодарным, удивлённым взглядом:
— Вы сказали: любовь священна!
— Потому я и не мешаю моей дочери. А почему бы ещё я не стал удерживать её?
Радость вскипела в Халиле с такой силой, что разорвала бы ему грудь, если б он не распахнул порывистыми руками свои халаты, не открыл бы грудь свежим благоуханиям этого прекрасного сада.
— Замечательный поднос, — восхитился он, осторожно опуская его между собой и мастером, опуская так осторожно, словно медь могла рассыпаться мелкими черепками от удара о ковёр.
Мастер придвинул поднос к себе, взял нож и, постукивая лезвием по отогнутому краю подноса, ждал, пока Шад-Мульк доставала из холодного ручья продолговатую зелёную дыню, обмывала её чистой водой и несла к отцу.
— Садись с нами! — сказал ей мастер.
Она села на край тахты, не поднимая ног на ковёр, словно готовая каждую минуту уйти прочь.
Она не взглянула на Халиля.
Она смотрела, как мастер умело вспарывал дыню, срезав её концы; как он резал её вдоль, сперва пополам, точным, сильным взмахом ножа; как вывалил семена, а потом половинку снова вдоль разрезал на две длинные четверти и потом, сеча их поперёк, быстро нарезал толстые ломтики, заполнившие весь поднос.
— Это из Черной степи дыня. Кушайте! — говорил хозяин, разламывая лепёшку и раскладывая её ломти вокруг подноса.
— До Черной степи три дня пути! — удивился Халиль-Султан.
— Вам, на арабском коне, — три дня. А земледелец на осле везёт эти дыни оттуда сюда неделю. Потому они и редки у нас. Наши самаркандские тоже хороши, да не столь. Эти рассыпчаты во рту, сладостны, душисты. Такие сочные плоды любят сухую степь, где даже и трава до корня иссыхает. И чем суше степь, тем сочнее в ней дыни; чем жарче зной, тем они слаще…
— Да, Да… — соглашался с хозяином Халиль-Султан, снова задумываясь о чём-то своём.
— Ну вот… Вы сидите, кушайте. А мне надо пойти докончить работу. Вечером заказчик придёт. Я ему делаю бумажник. Он ждёт богатой работы. Тиснить велел золотом, вытиснить арабские стихи из книги Абу-Теммама; а книга эта стара, неразборчива, ей лет двести. Но — воля заказчика; он мне и эту книгу принёс. Неживые стихи.
— А вы знаете по-арабски? — рассеянно спросил Халиль.
— Наше ремесло требует. Разные бывают заказчики. Мой отец учился арабскому у деда, а я — у отца.
— Да… — рассеянно соглашался Халиль.
— Вы кушайте. Я пойду, а не то к вечеру не кончу.
И они остались вдвоём.
— Я беспокоился, хорошо ли ты провела эту ночь.
— Обидно было, — ответила Шад-Мульк.
— В Синем Дворце?
— Ваш дед глянул на меня так, будто я потерянная подкова.
— Не понимаю: как?
— Валяюсь на дороге в пыли, и всякий проходит мимо.
Халиль-Султан несмело улыбнулся:
— Дорогая моя, мимо подков не проходят: они приносят счастье тому, кто их найдёт; их поднимают и уносят домой.
— Не знаю, принесу ли я счастье вашему дому.
— Конечно!
— Ваши бабки отнеслись ко мне, будто я индийская обезьяна.
— Опять не понимаю: как?
— У Тукель-ханым ручная обезьяна из Индия, Её принесли к царице, и она сперва дала ей орехов, а когда обезьяна забила за обе щеки орехи, царица щёлкнула её по носу. Сперва ласкала, потом угощала, а под конец щёлкнула по носу и велела убрать.
— Вот как?
— Я никогда не забуду, как они смотрели на меня. Как переглядывались между собой, если я брала их угощенья. А какие лакомства! Раньше я таких не видела. Я даже не знала, что такие есть. Но вино я не пила.
Он внимательно ловил и обдумывал каждое се слово, с мучительной ясностью видя весь этот длительный пир, длительную казнь, устроенную ей надменными, самодовольными царицами в порицание за дерзостную любовь к царевичу.
— Не пила?
— Нет. Боялась захмелеть. А я хотела остаться трезвее их всех. Там только ваша мать не пила. Она одна меня не обижала. Я брала из её рук всё, чем она хотела меня угостить. Потому что она печальная и несчастная.
— Почему? — с горестью спросил Халиль-Султан, хотя уже подробно знал, почему на том пиру так печальна была Севин-бей.
— Не знаю, — ответила Шад-Мульк. — Но она лучше их всех, этих цариц, сколько б их там ни было… Не будет нам счастья, Халиль.
С болью он вскрикнул:
— Почему?
— Они не отдадут вас мне.
Он сердито ответил, с угрозой:
— Отдадут!
Его брови нахмурились. Глаза замерцали недобрым огнём и сузились; он стал очень похож и на брата своего Мухаммед-Султана, и на деда своего Тимура Гурагана. Он повторил:
— Отдадут, Мы сильнее их!
— Мы?
— Дедушке шестьдесят пятый год, а мне восемнадцать. Если подождать…
Её лицо посветлело. Она впервые за этот день взглянула ему в глаза.
— Я подожду. Успокойтесь, Халиль: я подожду.
— Мне, может быть, придётся снова уйти в поход. Пройдёт год; пройдёт два года. Время идёт, — тебе пора идти замуж. Для тебя два года — убыль. Мне старость дедушки — прибыль. Прибыль сил перед ним. А он один, остальные нам мешать не станут. Да и не смогут помешать.
— Я сказала: успокойтесь. Даже если на это уйдёт вся моя жизнь, Халиль, я подожду.
Он ничего ей не смог сказать.
Он протянул к ней ладонь и посмотрел ей в глаза.
Она положила ему на ладонь свою маленькую, крепкую руку.
Не сжимая, бережно держа её руку на ладони, он долго сидел молча, раздумывая, нет ли ещё средств изменить решение деда и повернуть течение своей любви в благоприятное русло.
Она молчала, пока он не встал.
Он встал, вспомнив, что мог понадобиться деду.
Она шла, чуть отстав, но не отнимая у него свою руку, по всей длинной дорожке под виноградными лозами и гроздьями, мимо тёмных суковатых кольев, до калитки.
Возвращаясь к деду, счастливый Халиль-Султан ехал через базар, и конь его проталкивался через такую суету и оживление, какие в эти полуденные часы даже на самаркандском базаре случались редко.
Среди базарных завсегдатаев, купцов и покупателей, виднелись пешие и конные воины, военачальники, дворцовые старшины, — столько всюду толпилось людей и все были столь возбуждены, что даже проезд царевича не прервал их криков и говора. Даже перед ним расступались нехотя и, едва с надлежащими поклонами пропустив его, снова спешили друг к другу, продолжать свои дела.
Под навесами торговых рядов виднелись сотники, окружённые торговыми людьми. Хотя на базар редкие из сотников или тысячников вышли в шлемах, но по косам, свисавшим из-под тюбетеек или высоких шапок, по серьгам в ушах сразу узнавались воины; а окружали их круглые шапки или синие чалмы купцов.
Купцы вели с воинами какие-то споры, взмахивая руками, будто призывали пророка в свидетели, что говорят правду.
В одной из ниш большого караван-сарая длинный, костлявый старик в тёмном купеческом халате, окружённый несколькими воинами, кричал им:
— Если б был товар, о братья! Если б был!..
В полутьме тесных кожевенных рядов столпилось столько возбуждённых людей, что сопровождавшая Халиль-Султана конная стража с трудом расчищала ему проезд, оттесняя народ конями, бессильная перекричать гул говоривших и споривших людей; все толпились среди улицы, а лавки зияли тёмной пустотой и на полках в их глубине не было видно никакого товара.
В других рядах оказалось безлюдно и тихо. Купцы дремали возле груд всякой всячины, чем каждый из них торговал; покупателей почти не было здесь — все, кто был полюбознательней, ушли в Кожевенный ряд, и ни через Гончарный, ни через Шёлковый, ни через Медный ряд никто не мешал всадникам ехать рысью.