Особое место занимает в поэзии искровцев городской пейзаж, картины городской жизни. В большинстве случаев это столица, Петербург, но не Петербург величественный, торжественный, Петербург блестящих архитектурных созданий, а Петербург как вместилище социального зла, Петербург будничный, такой неуютный для бедняков, неприветливый и жестокий к ним. Стихотворения искровцев о городе — это, на первый взгляд, беглые, несвязные зарисовки, сделанные проходящим по городским улицам человеком, простая регистрация того, что бросилось ему в глаза и что он, не мудрствуя лукаво, перенес на бумагу. См., например, начало стихотворения Вейнберга «Двое похорон»: «Шел я по Литейной…» и дальше: «Я пошел за ними…»[44]. Но из городского пейзажа, из бытовой сценки естественно возникает нечто большее; сквозь разрозненные впечатления проступает трагическая сторона повседневной действительности. Таковы некоторые стихотворения Вейнберга, Минаева, Богданова.
Характерна в этом отношении поэма Минаева «Та или эта?»[45].Передавая тягостные впечатления, тоску, охватившую его в темном квартале, где его застала зимняя ночь, поэт пишет, что по случайным уличным впечатлениям, мелькнувшему в окне профилю усталого человека и т. п. он воссоздает «незримые драмы» (о «незримых драмах» Минаев упоминает и в стихотворении «Осенний день»)[46]. Это типично некрасовское восприятие города. Вспомним признание Некрасова: «Мерещится мне всюду драма», являющееся заключительным аккордом его цикла «На улице» (1850) и своеобразным смысловым ключом ко всем его произведениям о городе. Нужно, впрочем, оговориться, что подобное восприятие характерно не для одного Некрасова и его поэтического направления, но и для всей демократической линии русской литературы, возникшей на почве «натуральной школы».
Весьма интересны с этой точки зрения размышления Герцена в его «Капризах и раздумье», появившихся за несколько лет до цикла Некрасова. Герцен обронил здесь мысль о необходимости ввести употребление микроскопа при изучении нравственного мира: «Надобно рассмотреть нить за нитью паутину ежедневных отношений, которая опутывает самые сильные характеры, самые огненные энергии»; нужно подумать «об ежедневных, будничных отношениях, обо всех мелочах, к которым принадлежат семейные тайны, хозяйственные дела, отношения к родным, близким, присным, слугам». И дальше Герцен с большой лирической силой пишет: «Когда я хожу по улицам, особенно поздно вечером, когда все тихо, мрачно и только кое-где светится ночник, тухнущая лампа, догорающая свеча, — на меня находит ужас: за каждой стеной мне мерещится драма, за каждой стеной виднеются горячие слезы — слезы, о которых никто не сведает, слезы обманутых надежд, — слезы, с которыми утекают не одни юношеские верования, но все верования человеческие, а иногда и самая жизнь»[47]. Совершенно очевидно, что словесное совпадение («за каждой стеной мне мерещится драма», «мерещится мне всюду драма», «и я вижу незримые драмы») не случайно. Речь идет не о нейтральной детали, нейтральном, хотя бы и ярком, образе, а о словах, выражающих общий строй чувств и переживаний, концентрирующих особый тип восприятия большого города, в «мелочах» и повседневных проявлениях которого просвечивают острые конфликты и противоречия современной жизни.
6
Большое место в литературном наследии искровцев занимают переводы. Они переводили Данте и Шекспира, Байрона, Шелли, Гуда и Лонгфелло, Гёте, Шиллера и Гейне, Мольера, Беранже, Барбье, Мюссе, Виньи и Гюго, Джусти, Мицкевича, Шевченко, Гавличка и многих, многих других. Искровцы впервые перевели на русский язык немало произведений европейской классической поэзии. Значительная часть их переводов несовершенна, не отвечает современным требованиям, но их общекультурная роль была очень велика. Широкие круги русской читающей публики знакомились по ним с зарубежными классиками. Вот как характеризует, например, известный фельетонист В. М. Дорошевич значение переводческой деятельности Вейнберга: «Я обязан вам многими часами восторга, как обязано все поколение, к которому я принадлежу. Вы осветили нашу молодость — и каким светом! Вы были пророком, который принес нам откровение литературных богов!»[48]. Но кроме общекультурного значения нужно отметить, что переводы таких поэтов, как Беранже и Гейне, пользовавшихся большой популярностью в демократических кругах русского общества, как и оригинальное творчество искровцев, способствовали революционизированию общественного сознания.
Вершиной переводческой деятельности искровцев являются песни Беранже в переводе В. Курочкина. Они представляют особый интерес и заслуживают специального рассмотрения.
Беранже знали в России еще в начале XIX века, но только в 1850–1860-е годы он приобрел (в большой степени благодаря Курочкину) широкую читательскую аудиторию. Однако оценки творчества Беранже резко расходились. Одни считали его «апостолом безнравственности» (А. К. Толстой)[49] и «певцом анакреонтических предметов, достойных самой ветреной юности» (Дружинин)[50], а другие подчеркивали глубоко народный характер его поэзии; по их словам, это был человек, стремившийся «к достижению блага народного» (Добролюбов)[51], писатель, произведения которого «внушены идеями гуманности и улучшения человеческой участи» (Чернышевский)[52]. Именно так смотрел на Беранже и Курочкин, давший русскому читателю подлинно демократического поэта. Недаром в качестве вступительной статьи к последнему, шестому, изданию своих переводов он перепечатал часть рецензии Добролюбова.
Каковы же те принципы, которые характеризуют Курочкина — переводчика Беранже?
В них есть немало пропусков и изменений, вызванных цензурными условиями того времени. Так, он систематически исключал нелестные и кощунственные упоминания о монархах, скипетре, короне, боге и пр. («Падающие звезды», «Старый капрал», «Кукольная комедия», «Сон бедняка» и др.). Но наряду с этими вынужденными смягчениями оригинала Курочкин нередко вносил в песни Беранже отдельные изменения и совершенно независимо от цензуры. В предисловии к первому изданию своих переводов он сам характеризовал их как отчасти переводы, отчасти «переделки», в которых он, впрочем, тоже стремился «не изменять духу подлинника».
Характеры, бытовые черты, общественно-политические отношения, обрисованные в переводных произведениях, русские читатели издавна привыкли применять к аналогичным явлениям окружающей их социальной действительности. Подобным образом воспринимались, конечно, и песни Беранже. Одной из существенных особенностей переводов Курочкина было то, что он активно содействовал такому восприятию.
Поэт прибегал при этом к разнообразным приемам. Французские имена он часто заменял русскими или, во всяком случае, более привычными для русского уха либо вовсе опускал их. В ряде переводов не воспроизведены географические названия, что создавало возможность расширительно толковать сюжет и отдельные образы стихотворения и облегчало читателям перенесение места действия в Россию. «L’aveugle de Bagnolet» озаглавлен Курочкиным «Слепой нищий»; нет упоминаний о Bagnolet и в тексте перевода. В «Соловьях» речь идет опять-таки не о Париже, как у Беранже, а вообще о «столице веселья и слез»; благодаря этому все, о чем говорится в стихотворении, могло быть в равной степени применено и к русской столице.
Лексика переводов Курочкина действовала на восприятие читателей в том же направлении. Поэт вводил иногда такие слова, которые придавали содержанию песен Беранже русский колорит. Он сознательно употреблял кое-где разговорные и идиоматические выражения, диалектизмы и пр. Таковы «налей-ка мне по рубчик» в «Расчете с Лизой», «детина» в «Будущности Франции», «стоит двух, кто не был бит» в «Уроке», «служивые» в «Песни труда», «парень не один» (вместо «sujets» — подданные) в «Царе Додоне». В «Уроке» вместо «А, В, С» в рефрене каждый раз повторяется «Буки-аз, буки-аз», а в переводе строк «n’as tu pas du honte De prendre un n pour un и?» («не стыдно ли тебе принимать „n“ за „u“?») появляется «Это иже, а не наш». Не то важно, конечно, что французское «u» заменено русским «и»; это совершенно естественно, поскольку речь идет о смешении букв, имеющих сходное начертание; более существенно, что все буквы носят у Курочкина старинные русские названия. Вместе с именем «Митя», выражением «стоит двух, кто не был бит» они сразу переносят нас в русскую обстановку.