— Доктор, я сейчас из вас сделаю котлету! — вдруг раздался знакомый крик за окном, и в комнату ворвалась наша бойкая начальница Аня. — Опять послали на кухню ослабленных без медицинской справки! Молчите! Я знаю, что вы скажете! Надо честно работать! Всех переосвидетельствовать! И без липы! Смотрите всерьез! Живо! А что здесь делает Рыбаков? Хочет тоже получить дозу биохинола?
Все это означало, что начальство уже успело с утра за что-то накрутить девушке хвост, и она решила заняться делом. Обычно я никогда не осматривал отправляемых в корнечистку людей, потому что и без того знал состояние здоровья каждого человека в зоне. Но форма есть форма. Нарядчик уже гнал по дорожке из кухни лохматую и спотыкающуюся процессию серых призраков, которые на ходу что-то жевали. Рыбаков сделал мне знак «зайду позднее!» и исчез, нарядчик вышел покурить, а начальница Аня, положив руки и голову на стол, сонным голосом пробормотала: «Я все вижу, не вздумайте халтурить, доктор. Я… Я…» — и заснула. Я закончил вливания и принялся за корнерезов, которых выбирал из числа особенно уставших от работы и мороза людей.
«Нет, Андрей чего-то не договорил, — думал я. — Потерпевшие катастрофу не погибли… По крайней мере, не все. У каждого нашелся свой предательский камень: рядом с погибшими за идею здесь сидят и те, кто был погублен чувствами. В этом смысле стихотворение хорошее. Оно написано со знанием дела. Молодец Андрей! Лишь бы его стихи дожили до иного времени… Но все-таки вещь не закончена и поэтому пессимистична, а это нам не к лицу. Не в неверном камне дело, а в нас, в нашем мужестве. Андрей не договорил, не сказал самого главного, что нам дорого: мы переживем прорыв плотины, выдержим натиск взбесившихся волн, выдюжим: еще бы, ведь мы проверены испытаниями. Тому, кто верит, ничего не страшно! Живые или мертвые, но мы дождемся правды!»
— Ну, доктор, последняя из команды ослабленных, слава Богу: Сенина Татьяна Александровна, год рождения тысяча девятьсот двадцать шестой, статьи нет, осуждена особым совещанием, формулировка: «Проституция. Социально опасный элемент. Срок десять лет». Ну, ты, шевелись! Ложись! Не ломайся, не в театре. Слушай-ка, Татьяна Сенина, с таким приговором нечего строить из себя Татьяну Ларину!
Студент сам улыбнулся своей шутке и тихонько запел:
Я вам пишу, чего же боле,
Что я еще могу сказать…
Тра-ля-ля… Тра-ля-ля…
Через минуту я поднял голову и медленно разогнул спину.
— Встань. Так какая у тебя статья?
Девушка, побагровев от стыда, повернулась к нам спиной и не отвечала. Она медленно натягивала свои тряпки. Я стал мыть руки. Так вот оно что… Как же я не смог этого понять раньше: поверил взгляду исподлобья… Стыдно, очень стыдно! Сидоренко оказался прозорливым. «Було деревцо, та и нет його… А деревцу расти семнадцать лет…»
— Все идите на кухню. Нарядчик, вот справка.
— А эта дешевка? Больная, гадина?
Я пристально посмотрел на девушку. Не поднимая головы, она стояла совершенно неподвижно, только один палец лихорадочно теребил веревочку, которая поддерживала штаны.
— Пока останется. Придет после. Студент, идите в больницу, я хочу поговорить с Сениной наедине.
Девушка по-прежнему стояла потупившись и крутила пальцем веревочку.
«Нужно бороться за человеческое в себе самом. И лучше всего это можно сделать, помогая человеческому в других…»
Я поднял ей лицо, погладил по волосам.
— Эх, ты… Дурочка… Пусть начальница спит, а ты тихонечко расскажи, в чем дело…
Глава 8. Балда
— Я родилась в деревне под Новосибирском. Отец умер давно. Мы с братом Алешей, как война началась, пошли на военный завод. Он — рабочим, а я — ученицей. Я ведь на воле здоровая была, во какая, что парень. И головастая, хвалиться не буду: очень даже понятливая, доктор. Как немец допер до Волги, Алеша пошел на фронт, ему год как раз подошел, а я осталась в бараке одна. Народ там разный, плохих тоже хватает. И стала я весной гулять с мальчиками в парке. Тут они как раз решили достать себе оружие, по-ихнему бухало. Зачем — не знаю, у них такая мода: война всех заразила. Наметили они одного дядечку в парке с пистолетом на боку и говорят: «Ты, девка, его замани подальше, а остальное мы сделаем сами». Я это начала, конечно, перед дядечкой вертеть юбчонкой, подсаживаюсь под бок и говорю: «Скучаете, гражданин военный? Видно, нездешний?» Он: «Нет», — отвечает, и я его сразу под ручку и по дорожке подальше от фонарей. Только начала, стало быть, объявлять про любовь и прочее, а дядечка и говорит: «Вот балда, и где только такие губошлепки родятся! Ты из деревни?» — «Из деревни», — говорю. «Работаешь?» — «Работаю». — «А учишься?» — «Нет». — «Вот и дура. Что работаешь — это хорошо, но мало: надо учиться. Будешь учиться — станешь чуток поумнее. А пока катись отсюда к чертовой матери, и больше чтоб я тебя в парке не видел». Тут ребята накинулись и стали пистолет тянуть. Мне бы бежать, доктор, а я с перепугу палец в рот и стою как пень! А дядечка Петьку, который у них за главного был, сразу скрутил и милиционеру сдал, а тот прихватил и меня. Петька в милиции всех сразу засыпал — малолетка ведь вроде меня.
Судились мы вместе — за попытку ограбления с применением холодного оружия (у этих дураков нашли самодельные ножи, большущие, во какие!) и за попытку обезоружить военнослужащего в военное время. Понимаете, доктор, чего мы себе наделали? Жуть! Мальчишкам суд подвесил по десятке, и меня тоже начали было судить за соучастие в ограблении и разоружении; прокурор тоже потребовал червончик. А дяденька этот начал меня выгораживать. «Нет, дескать, — говорит, — она есть случайная проститутка, я сам подцепил ее в парке!» Суд хотел мне всунуть по этому случаю петушок. Однако подвернулась какая-то тройка — мы ее и в глаза не видели — двух мальчиков двинула на передовую, остальным всунула по пятнадцати, а мне прицепила решение без статьи: «Проституция. СОЭ». И десяточку в подвесок.
Начальница повернула голову на столе и что-то сказала во сне. Мы притихли и дали ей время как следует заснуть. Но девушка уже не могла говорить спокойно и тихо.
— В заключении, доктор, меня больше всего обижает, когда толкают: здесь все толкают кому не лень — и стража, и заключенные. Во как, доктор! В этом-то и есть все наказание: когда меня толкают в шею или в спину, тащат, швыряют наземь — у меня сердце отрывается от корня, больно так, доктор, верьте, оно отрывается и падает: я остаюсь каждый день без сердца и не могу этого выносить. Отсюда и мои флаги, доктор: не выдержала, сил не осталось. И потом такое слово в приговоре: каждый день здесь проверки, и каждый день я в голос кричу его людям сама — «проститутка», «проститутка». Бандиток боятся, их уважают, слушаются. С воровками тоже считаются. И они тоже люди. А я? С такой наклейкой? Плевалка на полу, вот кто! Каждый мной помыкает, я всем подстилка! Не могу больше такого терпеть! Не могу больше, доктор, милый!
— Ладно, не плачь.
— Я потерялась, доктор… Одна, никого нет… Я потерялась!
Она вдруг зарыдала и положила голову мне на грудь.
Начальница шумно вздохнула и открыла глаза.
— А? Что?
Вскочила и схватила карточку со стола.
— Сейчас из обоих будет блин! Я вам покажу, как обниматься у меня на глазах!
Я рассказал, в чем дело.
Начальница потерла глаза и долго трясла головой. Потом умылась, крепко вытерла лицо полотенцем. Закурила. И внимательно выслушала Татьяну еще раз.
— Чего же ты раньше не потребовала освидетельствования? Отвечай!
Но Сенина только багровела, отворачивалась и молчала.
Наконец начальница порывисто вскочила и наотмашь протянула руку:
— Заключенная Сенина, поздравляю со скорым освобождением!
Размашисто нахлобучила ушанку и запахнула полушубок.
— Эту карточку беру с собой. Сегодня получу дело и еду в Мариинск к прокурору. Сяду ему на шею и не слезу, пока он не добьется пересмотра. Девушку поместить в стационар на отдых и откорм с диагнозом «дистрофия». Приказываю стеречь ее, как начальство стережет лагерные ворота. Поняли, доктор? Нет, я вас еще раз спрашиваю: вы поняли меня? Ее судьба теперь зависит только от девственности — это законное основание для отмены приговора!