— Освежился! Теперь за дело!
И стремглав выбежал на двор.
Посветлело. Снег кажется еще синим, но на востоке уже ширится розовое пятно, там снег тоже будто пожелтел и зарумянился. По всей зоне по протоптанным в снегу дорожкам движутся к воротам темные фигуры, образуя ручейки, стекающие в запруду. У хлеборезки возня. Мы сворачиваем туда.
Дневальным и бригадирам инвалидных бараков хлеб выдается после рабочих. Еще издали, на бегу, мы видим, как среди шатающихся фигур в тряпье лихорадочно мечется высокий парень с ножом в руке: нож явно мешает и играет роль театрального реквизита, потому что больные старики уже сдались, носильщики покорно отдали корзины с хлебом, а охрана бросила на снег палки. Тут нужно было поскорей ухватить корзины да и уволочь их в синий полумрак, в сугробы, за первый, второй, третий барак, но нож тычется в замерзшую ткань и не лезет в карман, и пока грабитель возится с ним, Сидоренко успевает схватить его за ворот.
— Цыган Иван? Ты?
— Хм… Тоже мне приятная встреча… Здрасьте, гражданин начальник!
Цыган дружелюбно подает нож и выпрямляется во весь рост: он моложе, выше и сильнее Сидоренко. Тот на цыпочках топчется вокруг пойманного. Это смешно, и цыган улыбается. Сидоренко это замечает.
— Дал бы я тебе по морде, так не улыбался бы, тварь, но не положено, сам знаешь. А вы з якого барака, заключенные?
— Второго… Инвалидного… Гражданин начальник… Спасибо вам…. Помогли… Хлебец отбили…
Носильщики и охранники начинают плакать.
— Спасибо… Гражданин… Начальник… — фигуры покачиваются, как одуванчики на тонких стебельках, и трясут серыми лохмотьями. У них нет лиц. Это привидения. Сидоренко смотрит на них и закусывает губу.
— Так не плачьте, чудилы… Чего ж вы не загукалы? — говорит он дрогнувшим голосом. — У вас же и палки булы… Вас шесть, а вин один!
Цыган скалит ослепительно белые зубы и одобрительно кивает головой, доходяги мнутся, что-то соображают и сами начинают удивляться, что слов у них нет. Доходяги не говорят.
— Да вот… Оно конечно…
— Дали бы палкой по башке, чтобы с копыт свалить, и все! Просто, как колумбово яйцо! — рассудительно скрипит в форточку по-бабьему обвязанный полотенцем мужчина с узким, породистым лицом. Это — хлеборез, бывший моряк, ныне такой же инвалид: он — контрик, враг народа, но
Сидоренко все-таки доверил ему раздачу хлеба, иначе нельзя, — бытовики, социально близкий элемент, в полчаса растащат и разбазарят все до крошки: не только инвалидам, но и работягам не досталось бы ничего.
— А ты сам чего ж не выбежал на пидмогу с ножом, храбрец?
Голова в платке исчезает. Из форточки слышится:
— Я сижу на запоре, гражданин начальник, и выходить не могу: этак сразу выманят, подшибут ноги и растащат хлеб. Мой долг — раздать хлеб всем. Я один, а шакалья здесь много.
Сидоренко подмигивает мне.
— Значит, ты — моряк и к сухопутному бою не приспособленный. Так? Плохо! А ты, цыган, на развод не ходи, жди меня в Штабе. Шакалюга поганый! Я тебе опять дам срок! Ты когда получил последнюю добавку?
— Месяцев десять назад, гражданин начальник!
— Так, так… Не уменьшается, значит, у тебя срок? Свою десятку будешь кончать уже пид землей? Эх, кабы я мог загнать тебя на передовые: тебя твои статьи бережуть от немецкой пули, поганец!
У ворот уже начинают строиться бригады — бесформенная темная запруда приобретает очертания квадратов. Но сигнала еще нет. Сидоренко делает последний зигзаг по зоне и с разбега влетает в баню.
В моечном зале еще не жарко, пара нет: в этот ранний час здесь тихо, светло и пусто. На дальней скамье, подальше от двери и окон, мирно плещутся две женщины — пожилая и молодая. Это врач Марья Васильевна и красивая цыганка Сашка, преданная жена цыгана Ивана; с ведома и согласия мужа она сожительствует со всеми дядями зоны, недурно снабжается сама и посильно поддерживает любимого супруга, а жаркие минуты свидания с нарядчиком в замерзшем морге обеспечивают им обоим безнаказанный невыход на работу. «Эти луковицы и мясо под ларем Мамедов приберег или для Сашки, или для нарядчика, — думаю я. — Впрочем, это одно и то же». При нашем появлении обе женщины поворачиваются к нам спиной и ставят на колени по жестяному тазу с водой.
— Я вашу кохточку нашев пид ларем на пищеблоке, — кричит Сидоренко через приоткрытую дверь. — Хто бы мог ее вкрасть, кажите мени, дохтор?
Женщины переглядываются. Я понимаю и это: блуза попала в руки Мамедова за ежедневное получение порции премиального питания для ударников: дядя Саша умеет печь пирожки, похожие на бакинские чебуреки. Это обычная сделка придурка и помощника смерти, каких в лагере много; они — фон нашей жизни. Но простак Сидоренко не понимает этого.
— Слухай, цыганка, брось путаться с завкухней! Я усе знаю, поняла? Одевайся та давай на развод! Опоздаешь — в ШИЗО! Дошло?
— А то как же, начальничек, что за дамский вопрос? Кстати, оставьте покурить!
Бросив Марье Васильевне успокаивающий взгляд, Сашка не спеша встает и, усиленно раскачивая бедрами, шествует к двери. Сидоренко в щель просовывает ей навстречу желтые от махры короткие пальцы с бычком:
— За прогул буду судить! Ты не очень-то распускай перья — не павлин!
Цыганка вдруг сильно толкает дверь ногой и с порога спрашивает:
— Вы чтой-то хотели сказать, начальничек?
За окнами сигнал — отсюда он похож на нежно. е пение гавайской гитары. Развод! Возиться с цыганкой некогда. Но Сидоренко остается верным себе: вдруг неожиданно бухается на колени, потом ложится на живот и ползет под небольшой настил для чистого белья. Некоторое время оттуда слышатся глухие удары, возня и писк. Потом начальник выползает назад и выволакивает двух крупных кроликов. Сидоренко озадачен, кролики озадачены, цыганка Сашка в дверях тоже озадачена.
— Ой, не могу! — кричит она. — Кролики!! Марья Васильевна, скорей сюда: здесь кролики!
— Живые? — дребезжит из моечного зала старческий голосок. — Как мило! Несите их сюда, Сашенька! Начальник уже смылся?
Сидоренко медленно поднимается и стоит в глубокой задумчивости. Он держит кроликов за уши, они смиренно висят, хлопают сильно выпуклыми черными глазами и осторожно стараются достать пол длинными ногами.
— Хм… Да где воны их узялы? Проблема!
Потом отсутствующий взгляд начальника останавливается на заведующем баней, дяде Тарасе. Это строптивый единоличник из-под Киева, в тридцатом его с семьей привезли в сибирскую тайгу на поселение меж красных флажков, большим кругом воткнутых в глубокие сугробы. По очереди похоронив в снегу детей и жену, ссыльнопоселенец сбежал, но был пойман и с тех пор равнодушно сидит в разных лагерях и временами расписывается в продлении срока.
Статья у дяди Тараса легкая, бытовая — нарушение правил о прописке, но взгляд выдает — тяжеловатый, прямой и немигающий. Начальнички понимают, что отпускать такого пока нельзя, надо попридержать, после войны будет видно.
— Так що, Потийчук?
— Та ничого.
— Кроликами интересуешься?
— Забежалы сами: хочуть тепла, я так располагаю.
— Бачу. Це усе?
— Усе.
Вот они стоят друг против друга, начальник и заключенный, Сидоренко и Потийчук, два украинских крестьянина. Стоят и насквозь пронизывают друг друга горящими глазами. Мой фонарь коптит, уже рассвело, но я не тушу его, черт с ним. Голая цыганка стоит в дверях с потухшим окурком в плотно сжатых губах и исподлобья наблюдает за немым разговором.
Проходят минуты…
Потом Сидоренко вздыхает, говорит самому себе «так-так», чешет лоб и выскакивает вон. Он повторял «так-так…» и большими шагами бежал на развод, все еще держа кроликов за уши, видимо, забыв про них, а кролики зажмурили глаза, подобрали лапы и мерно покачивались в такт шагам начальника, как два маятника.
Черной запруды уже нет: ворота настежь открыты, перед ними ровными четырехугольниками выстроились бригады. С этой стороны забора стоят начальник, нарядчик и дяди, с той стороны — конвойные с собаками. Начальник лагеря сдает выходящих на работу заключенных, начальник конвоя пересчитывает и принимает. Сидоренко хмуро глядит на проходящие черные ряды и о чем-то напряженно думает, точно не может чего-то понять. Желваки у него опять двигаются на щеках.