Пусть пока мы не вместе, но мы не одиноки!
Со слезами на глазах я смотрел на продукты, с такой любовью и тщательностью упакованные милыми руками, любовался крупно выведенными буквами адреса — сначала моя фамилия, а потом, внизу под чертой — её фамилия и адрес.
Да, сомнения быть не могло: живы и помним друг друга! Пока не вместе, но будем вместе! Незримое никому светлое и тёплое солнце вдруг заглянуло в оконце казённого лагерного барака, и я почувствовал, что под его лучами я не погибну: появилась цель существования, погибать стало бессмысленно!
Анечка начала часто присылать посылки и каждый раз с тем, в чем я особенно нуждался: чесноком и сушёным укропом для приправы к лагерным тошнотворным супам, бумагой, карандашами и красками, медицинскими справочниками и даже лакомствами. Но о них напишу особо и позднее.
После меня посылку получил Эстемир. Едва ящик был раскрыт и сорвана бумага, как жадным взорам окружающих предстал блестящий металлический шар, узкое отверстие которого было аккуратно заклеено полосками немецкого лейкопластыря.
— Бомба! — пронзительно вскрикнул смазливенький нарядчик и бросился наружу. За ним, не отрывая глаз от страшного предмета, попятились к выходу и остальные.
— Какая бомба? Дайте её мне! — и безногий Эстемир потянулся к ящику обеими руками.
— Назад! Кавказский бандит! Стрелять буду! — и капитан выхватил из кармана маленький браунинг. — Ишь, тебе только и надо, что бомбу! Выкатывайся!
Минуту все стояли вокруг двери и молча смотрели в пустую комнату, где на столе из ящика зловеще выглядывал блестящий шар с розовой нашлепкой. Затем капитан геройски двинулся вперёд, на цыпочках, чтоб не тряхнуть, вынес бомбу, которую несколько недель швыряли, били и трясли при всех перегрузках по пути от Грозного до 07, осторожно положил на снег и издали, с пятого выстрела, попал и проделал в шаре две дыры. Шар не взорвался: он был наполнен бараньим салом.
— Это же шары с моей собственной кровати! Прислали вместо курдюка! — орал Эстемир.
— Сам ты курдюк! Катись, безногий бандит, давай отсюда со своим шаром! Я сразу всё понял, но в шаре, вместе с салом, могла находиться и граната! Понял? Моё дело проверить! Я здесь начальник!
Ларек, который раньше открывался в зоне лишь изредка, стал работать чаще, да и набор продуктов изменился: ла-решницей была старательная жена Ивана, высокая, полная блондинка. Теперь в день продажи перед дверями ларька выстраивалась очередь, и очередь беспокойная, потому что кое-чего не всем и не всегда хватало! Маргарин и хлеб — не конфеты и туалетное мыло! Вот тогда-то и выступал в роли стража порядка маленький Иван.
— Становитесь сюда! — говорил он вежливо. — Не туда, а в свою очередь! Ведите себя по-человечески. Вы не лучше других!
Но заключённые — животные, привыкшие только к ругательствам, угрозам и толчкам в спину. Однако едва выведенный из себя кроткий начальник начинал терять терпение, как из-за перекладины в дверях, изображавшей прилавок, слышалось:
— Иван! Не повышай голоса!
И Иван опускал глаза и сбавлял тон.
Нет, нет, я пишу свои воспоминания не для того, чтобы только ругать. Нужно быть правдивым и справедливым. Начальник режима на 07, маленький, курносый Иван с печальными серыми глазами, заслуживает горячего слова похвалы и благодарности так же, как и его жена, простая сибирячка. Сталинский режим хотел бы, чтобы советские люди, и чекисты в первую очередь, были зверями, но этого не было, и не мне чернить и без того печальный мой рассказ.
Иногда Иван бывал в трудном положении. Однажды пришло распоряжение — заставить заключённых добровольно подписаться на заём. Поднялась буря ожесточённых споров. Первым нарядчик вытолкал из рядов Александра Михайловича. Он больше всех зарабатывал, получал дополнительное питание за перевыполнение заданий и вдобавок к этому ежемесячные богатые посылки.
— Я лишён всех гражданских прав, и к тому же несправедливо, начальник. От подписки отказываюсь.
Пьяный начальник лагпункта хоть и нетвёрдо стоял на ногах, но голову, как видно, не потерял.
— Советская власть — она гуманна: всех прав она граждан не лишает. У нас не фашизм. За тобой оставлено право подписаться на заём! Подписывайся и не бузи!
— Не буду!
Начальник тонким пальцем элегантно погладил чёрные усики, подмигнул толпе заключённых.
— Надо помогать строить страну, понял? Ты вот осетринку в банках получил? Получил! А завод консервный нам с неба упал? Подумай! Нет? То-то! Подписывайся, а то лишу тебя права получать посылки, это право ты пока что имеешь, гад! Чехов, записывай его на месячную получку с премиальными! Следующий!
Как врач я получал 60 рублей в месяц. Я был уже заранее внесён в ведомость, и меня никто о желании даже не спросил. Напрасно я ночью волновался и заготовил короткую, но едкую речь. Мне было оставлено только право расписаться, но тем, кто не пожелал расписываться, особенно японцам, немцам и другим иностранцам, заём влепили без спроса и без подписи. Бандеровцы, власовцы, бывшие полицаи и эсэсовцы подписывались скрипя зубами от ярости, но подписывались, потому что сопротивление было бесполезно.
Когда всё кончилось, заключённые окружили Ивана. «Как не стыдно, гражданин начальник?» «Одной рукой душите, другой в карман лезете?» «На полицайские деньги социализм строите?» Иван краснел, стоял, опустив глаза, и молчал.
Мне не было жаль шестидесяти рублей, но я тоже краснел, краснел за свою страну и за партию, которой я когда-то так верил.
Н. Дьяков в своей книге об Озерлаге равнодушно пишет про хор гитлеровских полицаев, исполнявший песню «О Сталине мудром, родном и любимом». Этому сталинисту не было стыдно за Сталина. Не знаю, право… Не понимаю…
Я — не сталинист, а мне было мучительно стыдно…
Весной, до появления гнуса, письма выдавались на открытом воздухе: нарядчик стоит на табурете с коробкой в руках, выкликает фамилии и вручает счастливцам замусоленные конверты. Рядом топчется Иван и поддерживает порядок. Я не ходил на выдачу — было больно смотреть и понимать, что ждать письма не от кого.
И вдруг начали выкликать и меня. Сначала письма приходили от Нюси, потом от Анечки. Они вселяли бодрость независимо от содержания, потому что служили доказательством живой связи с внешним миром. И, наконец, свершилось невероятное: опер вызвал меня к себе и с видом человека, вручающего бомбу, подал мне большой, несколько раз распоротый и склеенный, иностранного образца конверт, узкий и длинный, из плотной кремовой бумаги, которой у нас нет. Я замер. Дрожащими от волнения руками взял предмет, который ещё не так давно был в другом мире. Это было первое письмо из Праги от Божки Сынковой, сестры моей покойной жены. В письме Божка писала, что узнала мой адрес от Нюси и теперь сообщает, что её брат Иосиф Шел-мат, бывший узник гитлеровского лагеря в Терезине, работает в органах безопасности и предлагает свои услуги, чтобы похлопотать о пересмотре моего дела в Москве, так как в Праге в архивах политической полиции нашлись документы, характеризующие меня как честного и преданного советского работника, не поддающегося вербовке. Муж Божки, мой друг по университетским годам, Виктор Сынок руководил подпольной организацией Сопротивления, был предан провокатором и сожжён в лагере «Маутхаузен», а теперь объявлен Народным Героем Чехословакии, его именем названы в Праге площадь и мост.
Серо-зелёное лицо опера было сумрачным, как всегда, но я почувствовал, что этот факт он учтёт. Любопытно, что письмо шло из Праги до Тайшета 11 дней, а от Тайшета до Новочунки — 3,5 месяца, пройдя руки бесчисленных контролёров и любопытных.
На радостях я написал ответ в самых нежных и горячих выражениях и этим наделал бед: бедная Божка, видевшая во мне романтического русского сибирского героя, поняла мои слова как признание в любви к ней и вообразила, что судьба отводит ей место её покойной сестры. После моего освобождения она приехала к нам в Москву, была катастрофически поражена наличием у меня горячо любимой Анечки и по возвращении в Прагу даже была госпитализирована по поводу тяжёлого психоза, а позднее порвала с нами всякую связь.