При артериальной гипертонии мозговые удары могут быть чисто нервной природы, они выражаются в форме сжатия какой-то артериальной веточки в мозгу, или же сосудистой природы, когда, вследствие повышенной ломкости сосуд, в котором давление крови повышено, лопается, вытекшая кровь давит на прилежащую ткань мозга, и человек либо падает парализованный, либо (что у нас часто наблюдалось) мёртвый, ибо напор крови так велик, что она разрушает большой участок, прорывается в мозговые желудочки и прерывает жизнь пострадавшего. На вскрытиях я обычно находил в мозгу умерших гематомы величиной с небольшой кулак.
Связь с авитаминозом витамина С была для меня несомненна. Удары были часты и зимой, и носили они характер не спастический, а геморрагический, потому, что ежедневная порция щей держала людей в состоянии резкого гиповитаминоза, без клинических проявлений цинги. Но в феврале-марте запасы квашеной капусты иссякли, а наш красивый и пьяный хулиган не хотел дать наряд на сбор хвои и изготовление настоя.
И вот в течение этого короткого времени, до появления черемши, новых овощей и настоя, который мы начали изготовлять после начала повальной смертности от цинги, — последняя вдруг обнаружилась внезапно и массово, но миновала начальные формы — стоматит и прочее, а сразу началась с кровоизлияний — подкожных и желудочно-кишечных: у людей появились обширные чёрно-багровые пятна на туловище и ногах, их несли в стационар спустя сутки после появления кала цвета дёгтя и после кровавой рвоты, и через день-два все заболевшие умирали. Вот именно тогда гипертоники посыпались на землю как будто под дулом неслышного и невидимого автомата.
Особенно обильную жатву давал этот безногий дьявол Эстемир: он с подъёма до отбоя не давал покоя инвалидам. Одуревшие от страха, они ползали и скоблили осколками стекла пол, нары, стены, столы, места под нарами и под столами — чёрт знает где, лишь бы только скоблить. Эстемир иногда давал им затрещины своей упиралкой для рук, но в общем его террор был психического порядка — плечистое тело, великолепная орлиная голова с крючком вместо носа и парой пронзительно блестящих глаз — и на тележке, на уровне согбенных старческих тел, — всё было страшно: я не мог слышать гортанный резкий голос и звонкое дребезжание металлических колёсиков. Но бороться было бесполезно: Эстемир был кумиром начальника, его барак являлся показательным, он славился по линии нулевых лагпунктов. Что мог сделать я? Или затравленная Елсакова, которую начальник крыл матом на разводе? Помочь мог только человек с зелёно-серым нахмуренным лицом и серыми страдальческими глазами — опер.
Но опер…
К весне он стал вызывать к себе чаще: боли в животе не давали ему покоя, фактически он медленно умирал от недоедания. Он ждал совета, хотя понимал, что помощи нет. Я советовал ему оперироваться ещё раз, и он действительно съездил в нашу центральную больницу к хорошему хирургу, гитлеровскому генералу медицинской службы профессору Бокгакеру, и во вторую больницу к профессору Флоренскому, но оба после тщательного рентгеноскопического и рентгенографического обследования вынесли ему смертный приговор: оперировать нельзя, потому что уже нечего оперировать — всё было вырвано осколками ручной гранаты или вырезано в прифронтовом госпитале. Опер стал ходить с опущенной головой, взгляд его приобрёл диковатое выражение.
Хорошенькая жена тоже извелась вконец ещё и из-за ребёнка: всю зиму у Алёши продолжался бронхит, с весны началась ползучая пневмония — то тут фокус, то там… Ссылаясь на то, что я не детский врач, я настаивал на помещении ребёнка в какую-нибудь больницу под наблюдение опытного врача. Но таких врачей не было, вольные лагерные врачи — это измученные обстоятельствами люди, или обленившиеся, или спившиеся, или позабывшие свою медицину: все они жили хуже заключённых, страдали в заключении без срока и были заняты только одной мыслью — как бы поскорее убраться из цепких лап ГУЛАГа, уйти на гражданскую работу и забыть лагеря. Помотавшись по линии, бедная женщина вернулась на 07.
— Остаётесь вы, доктор. Я чувствую, что вы — порядочный человек, и верю не столько вашим знаниям детских болезней, сколько порядочности. Ей я и поручаю своего ребёнка.
В жизни врача бывают роковые, незабываемые, поистине страшные моменты. Каждый старый врач знает, о чём я говорю.
Ребёнок затемпературил, очень похудел и ослаб. Однажды опер вывел меня ночью.
Я наклонился над кроваткой, в которой распласталось тельце, похожее на заячье, только без волос, с розовой, горячей, влажной кожей.
— Доктор! Доктор! Скорее! С Алёшей плохо! Я давала ему всё, что вы назначили.
И мать зарыдала.
Я наклонился ниже. Всё понял с первого взгляда, но пощупал пульс, выслушал сердце и лёгкие. Разогнул спину. Мой взгляд встретил исступлённые глаза матери и тяжёлый каменный взгляд отца.
— Ну? Как?
— Алёша мёртв, — прошептал я и отошёл от кроватки.
В начале рассказа о 07 я уже упоминал, что справа от ворот находилась маленькая зона в большой зоне — БУР, а в этой «зоне в зоне» находилась ещё одна крохотная зона — ШИЗО и ДОПР. Раз упомянул, значит надо рассказать немного о них: ведь еще Чехов сказал, что раз в первом акте пьесы на стене висит ружье, то в последующих актах оно должно стрелять.
Сидел у нас инженер-строитель из крестьян, беспартийный. То, что называется солидный человек, немного мещанистый, но спокойный, справедливый и работящий. Он строил избы и Штаб для вольного городка, под его начальством работали две строительные бригады и несколько расконвоированных возчиков. Сидел у нас и маленький веснушчатый мальчишка, незаметный такой, никто не знал ни его имени, ни характера. Да и какой характер может быть у грязного конопатого паренька?
Однажды на разводе паренёк выбрал железную скобу, которой строители скрепляют два бревна, зашёл инженеру за спину и всадил ему один из заострённых концов скобы в спину между нижним ребром и тазовой костью. Я подхватил раненого за талию и довёл до амбулатории. В моче у него показалась кровь, очевидно, повреждена была не почка, а мочеточник. И тут же, за воротами, стояли сани и бесконвойные возчики. Инженера посадили и увезли в Новочунку. Он выжил, я его встречал в больнице. А паренька сунули в Дом Предварительного Расследования, то есть в маленькую конуру-клоповник. На вопрос, за что он ранил инженера, паренёк ответил:
— Ни за что. А это был инженер? А я и не заметил. Мне надо в тюрьму — хоть в Новочунку, хоть в Тайшет.
— Да зачем тебе?
— Надо. Личное дело. Понятно?
И всё.
Вот для таких случаев существует ДОПР.
В карцер меня посадила Зверь за то, что я снял с крыши старика-инвалида, которого она послала работать на ветру и при температуре — 41°. Я бы замёрз в карцере, если бы не начальник режима, милейший маленький лейтенант Иван. Отменить её приказ он побоялся, но зато сам принёс связку старых бушлатов, и я даже не простудился, а к вечеру за мной зашла начальница МСЧ. Такое повторялось почти каждый вечер. Как только капитан уйдёт из зоны, Иван приходил в карцер и отпускал в барак всех посаженных начальником. Так было и в ночь под Первое мая: всех штрафников, приведённых с торжественного вечера, — горбатого Соловья, белокурого лётчика, конферансье, Игоря Чехова и наРядчика — он лично развёл по баракам.
Вот для таких дел имеется штрафной изолятор.
И наконец о БУРе.
Там сидели отчаявшиеся, озлобленные, доведённые до исступления люди — убийцы и насильники. Вызывали они меня редко, и ходить туда было очень опасно и страшно: не знаешь, как стать, отвечаешь на вопросы и следишь, кто заходит за спину, кто может из рукава выхватить нож, чтобы пырнуть в живот и таким образом «изменить свою судьбу», то есть обменять БУР на новый срок, этап и другой лагпункт. Не знаю почему, но они меня не тронули: надзиратель боялся войти и жался у дверей, помочь он мне ничем не смог бы. Вместо расправы со мной они выдумали другой способ вырваться оттуда: все восемь человек согнули алюминиевые столовые ложки и проглотили их. Как можно это сделать — не знаю: комок бумаги, величиной с куриное яйцо и то проглотить трудно, а уж согнутую столовую ложку и подавно. Но все проглотили и заявили об этом мне. Я доложил Елсаковой, она — капитану.