Мир высочайших указов и монарших милостей — это хрупкий мир. Оса не очень-то заботилась о деле. В Пятигорске она познакомилась через петербургских друзей с князем Баратовым, красивым офицером и большим весельчаком. Орлиный нос и роскошная кавказская борода на время заслонили для Осы петербургские дела. Ей даже было некогда выйти замуж.
Моя мать не была красавицей, но в ней поражали ум и живость, а они очень нравится многим мужчинам. За словом в карман она не лезла, в деньгах не нуждалась и пользовалась неограниченной свободой. Мое будущее было обеспечено. Думаю, Оса могла бы выйти замуж и, наверное, сама этого искренно хотела, но мешало непостоянство интересов, непоседливость и вечные увлечения чем-то новым. В четырнадцатом году опять началась война, и Оса, конечно, не упустила такую редкую возможность — она отправилась на фронт сестрой милосердия. В пятнадцатом году, я знаю, у нее была романтическая встреча с раненым или заболевшим Баратовым.
Потом курс денег стал падать, а количество рублей, получаемых от Толстых, оставалось тем же. Мы осели в приморском городке Анапе из-за имевшей там виллу семьи де Кор-валь, в которой я воспитывался. Отчасти же и потому, что этот городок хлебный, рыбный и фруктовый. Оса зимой преподавала в гимназии, летом заведовала санаторием для раненых офицеров. Весной шестнадцатого года мы увидели, что нам нечего есть, и я поплелся на физическую работу. Нужда ударила по всем городам и слоям населения, и неудивительно, что именно в конце шестнадцатого года вдруг опять начали поступать письма от петербургских юристов, хлопотавших об усыновлении. В конце строго делового письма делалась обычно частная приписка с просьбой сообщить о продовольственном положении на Кубани вообще и в Анапе в частности.
В феврале следующего года самодержавие рухнуло. Необходимость испрашивать высочайший указ отпала. Но зато во весь рост встали голод и смятение. Адвокат, пришпоренный разрухой, заторопился: в счет помощи переезду его семьи в Анапу и устройству ее там на временное жительство до окончания революции он сообщал, что его стараниями дело об усыновлении доведено наконец до счастливого конца и при сем препровождаются документы, коими мне не только законно присваивается фамилия отца, но и — «хе-хе!» — право на графское Российской империи достоинство и получение в порядке наследования имущества, в настоящее время, однако, уже не существующего. Письмо было получено дней за пять до Октябрьской революции. Как практическое жизненное явление революция докатилась до Анапы значительно позже, но Оса, проницательная и быстрая, получив документы, сразу же сказала: «Не время! Подождет!» — и сунула все в черную кожаную папку-шкатулку.
В двадцать первом году Оса занимала домик по соседству с большим особняком миллионера-скотопромышленника Николаенко, где обосновалась ЧК, добивавшая наследие самодержавия и белогвардейщины. Оса сочла за благо переселиться в станицу Николаевскую, где и работала делопроизводителем в сельсовете, чувствовала неусыпное наблюдение за собой и за мной и тысячу раз похвалила себя за то, что не поддалась соблазну переменить мне фамилию.
Двадцать пятого октября мое графское Российской империи достоинство обратилось в пепел от одного холостого выстрела с «Авроры», но переписка с юристами и документация сохранились и попали на Лубянку в руки следователя Соловьева в той же черной папке.
Сидя на табуретке и поглядывая на мутный розовый восход, я не удержался от улыбки.
Соловьев ничего не понял и не обратил на скучные письма никакого внимания. Черная папка и по сей день лежит в архиве ОГПУ, а на вопрос об отце я в первые же минуты допроса, — конечно, уже после обработки молотком, железным тросом и каблуками, — рассказал все честно. «Запишем!» — обрадовался Соловьев и торопливо заскрипел пером. Но на следующую ночь разочарованно объявил: «Гад ты, Митюха! Хотел опозорить настоящего советского графа! Ведь его любит сам Сталин! Нет, браток, тут номер не пройдет, ищи себе другого батьку». Мне было все равно, и я назвал сначала Баратова, потом Скирмонта.
За границей я мог легко взять себе по естественному и формальному праву принадлежащую мне фамилию отца. Но опять удержался. Титул и громкая фамилия требуют позолоты, и сиятельные замухрышки из белоэмигрантов уважения не вызывают. Я в несколько минут получил от российского консула профессора Гогеля паспорт на имя Хуальта Антонио Герреро для облегчения поступления на «Фарнаибу», но из-за тщеславия затруднить себе путь к Советской миссии, о приезде которой шел слух между матросами, было глупо. А главное, я лелеял мысль, что когда-нибудь сам стану хорошим писателем. Но для начинающего фамилия Толстой будет казаться дешевым билетом на Олимп. Эту фамилию успею взять, когда получу признание, не до, а после прихода славы.
Я никогда не раскаивался в том, что не использовал такой возможности. От княгини Долгорукой и из белоэмигрантской литературы я узнал, что в 1918 году в Кисловодске вместе с большой группой петербургских сановников и аристократов был расстрелян граф А.Н. Толстой: белая армия наступала, председатель ЧК колебался, и его жена подделала подпись мужа и пустила в расход этих людей. Но кто этот А.Н. Толстой? Мой отец или только его тезка и однофамилец? Может быть, это Алексей или Андрей и вовсе не Николаевич? Проверить негде. Да и зачем? Отца я не видел и не знаю и в анкетах всегда так и пишу. Это честно, надо только понимать «не знаю» в смысле «лично не встречался». А черная папка надежно погребена в архиве ОГПУ…
Аминь…
Дождь прекратился. Сразу стало светло и тепло. Ударили в рельсу. Я вздохнул. Пора отрываться от другого мира и возвращаться домой, в лагерь. Но хочу добавить еще несколько слов.
Отец для меня — ничто, миф. К нему у меня нет никакого чувства. Другое дело — мать. Ее я знаю больше, и поэтому любил и люблю. Это был деятельный человек, любопытный к жизни, общественный. После революции, где бы она ни жила, участвовала в работе множества общественных организаций и очень гордилась кипой похвальных грамот. После моего ареста от душевных мук она ослепла, но помнила расположение скамейки перед выходной дверью дома и часто выходила посидеть. Примечательно, что соседки предлагали ей организовать платную детскую группу, которую она могла бы вести: добрые женщины даже не подозревали, что говорят это слепой, настолько уверенно и бодро держала себя мать. Потом обстоятельства вынудили ее принять решение: она отравилась таблетками снотворного. Ни одним словом она не пожаловалась мне в письмах, отправляемых в лагерь, — они были преисполнены твердости и любви. Даже последнее, прощальное. Но вспоминать о нем не надо. Это больно. Ну, все. Мне пора идти на развод.
2
Я вернулся быстро. Еще бы — идет сорок шестой год и этим все сказано! Теперь вывод на работу совершался без криков, ругательств и угроз. Начальник лагеря Бульский и нарядчик Мельник работали дружно, как два колеса хорошо смазанной машины. Годы лагерной экзотики миновали: чубатого Сидоренку убрали с дороги другие начальники потому, что он не воровал и работал так, что на фоне постоянного перевыполнения им всех планов плохая работа остальных начальников становилась виднее и ссылки на объективные причины выглядели все более и более несостоятельными. Короче, — он всем мешал. Сидоренко получил орден за образцовое выполнение заданий партии и правительства в самые страшные годы войны, а затем был ложно обвинен в краже мешка овса и получил десять лет срока.
Об этом замечательном человеке я подробно пишу в десятой книге («Человечность»). Сменивший его Солдатов удрал с медсестрой, в тесном кружке воров и лентяев он также не пришелся ко двору. Зато когда по зоне в первый раз рысцой просеменил упитанный человечек в спортивном костюме, по-хозяйски осмотрел свои новые владения и не забыл несколько раз сказать встречным лагерникам: «здравствуйте, заключенные!», то все поняли, что начинается новая полоса в жизни лагпункта.