— Я так и знал с поначалу! Эй, отбой тревоге! Всем нашим к вахте!
15
И снова тихо и пусто. Голубые и желтые снопы света опять перекрещиваются и призрачно освещают искрящийся от грязи мокрый пол. Вот заскрипела зубами первая крыса. За ней вторая. Где-то в углу тяжело шлепнулась третья — будто упала с верхних нар тяжелая мокрая швабра.
Все… Все кончено…
А ведь сегодня Анечка получила развод… С сегодняшнего дня я — женатый человек… И все же приходится умирать… Не будет воспоминаний…
Я посмотрел на то место, где лежали Рябой и Юрок. Два папиросных огонька светились в темноте, потом погасли.
Все кончено.
Я поправил доски на своем ложе. Снял гимнастерку и нательную рубаху. Зажег коптилку и поставил ее на раздаточный стол, рядом с миской с мензурками. Потом вздохнул. Сжал зубы. Обмотал голову и лицо рубахами. И лег на живот, спиной к коптилке.
Пусть Юрок кончает меня одним ударом. Зачем мучиться… И для чего?
Прошло время. Сквозь две рубахи я услышал мягкий шелест босых ног. Сжал веки. Сжал губы. Сейчас заколют.
«Анечка… Прощай? Шелковая нить…»
Но звук шагов свернул к выходной двери. Потом я услышал, как кто-то вернулся из уборной. Мокрая крыса переползла через мои босые ноги.
«Кто идеть?» — прокричал часовой.
Настала ночная тишина. Сначала я слышал биение своего сердца и мягкий шум крови в голове. Наконец и это прошло — успокоился. Конец всему…
Тогда надо мной повисла другая тишина, беззвучная и глубокая. Настоящая. Окончательная. Вечная.
Безмолвие смерти.
Глава 4. Летний день сорок шестого года
1
Я стал теперь просыпаться на рассвете, часов в пять, а то и раньше: работа легкая, как в лагере говорят: «не бей лежачего», питание сносное, условия жизни — спокойные. В прошлые годы, бывало, только лягу и приткнусь к чему попало головой — к своему кулаку, подушке или собственному грязному сапогу с еще не растаявшим снегом, — и уже засыпаю, пока не разбудит дневальный. Угнетавшая меня борьба с человечками и темной рукой в сорок втором году являлась началом сна и, в конечном счете, не мешала отдыху. А теперь вот не спится, а раз не спится — значит, думается.
Поток свежих впечатлений замедлился, он теперь невелик, впечатления прожитого дня не толкают друг друга назад, но перевариваются сознанием сейчас же и укладываются в памяти как уже усвоенный материал. К ночи голова свободна и готова к отдыху. Теперь мой мозг не похож на корову и пережевывать жвачку ему не нужно. Писание записок утратило трагический характер: я дожил до времени, когда могу спокойно обдумывать каждую фразу и не дрожать над каждым листком бумаги. Свои записки переписал в три тетради и смог даже пометить на обложке: «Издано в Суслово. Тираж 3 экз.». Поэтому теперь, естественно, память стала восстанавливать картины давно забытого детства, и я не противился этому: мои будущие читатели захотят узнать кое-что об авторе записок, и они имеют на это полное право — ведь литературное произведение это двойное зеркало, отражающее не только внешний мир, но и лицо самого автора. Как бы последний ни старался спрятаться за вереницей описываемых событий, все равно он во весь свой рост виден читателю, хотя бы по выбору описанного и по отношению к нему. Так уж лучше во избежание недоразумений выйти на сцену, вежливо раскланяться и самому немного рассказать о себе.
В это теплое дождливое утро летом сорок шестого года я вынес на крылечко табурет, сел, прислонился спиной к влажным и теплым бревнам стены, закрыл глаза и углубился в воспоминания. Спокойно, без боли и стыда, без осуждения. Тихий дождичек мирно шуршал вокруг, лагерь спал, все было еще серо и почти незримо. Казалось, что я один, наедине с прошлым. Это было приятно: ощущать ласковое падение случайно залетевших на крыльцо капелек и вести с собой разговор как с чужим, будто рассматривая события своей жизни со стороны.
По-настоящему моя личная история начинается задолго до моего рождения, лет сто назад, когда на Северном Кавказе из русских армейских частей, по мере оттеснения кавказцев с плодородных земель к югу, в горы, стало образовываться Линейное казачье войско, слившееся затем в одно Кубанское войско с ранее переселенными с Украины запорожцами. Оседавшие на землю полки образовывали округа, а казачьи сотни давали начало станицам. Солдат из армейских драгунских полков назначали принудительно, господ офицеров принимали по желанию. И те, и другие шли в казаки охотно: солдаты получали землю и освобождались от крепостной зависимости, а офицерам обеспечивалось привольное житье и свобода действий большая, чем тогда была у мелких помещиков в Средней России. Цепочки станиц тянулись от одного моря до другого, и поэтому получилось, что чем севернее линия, тем она старше, почетнее и «аристократичнее». Конечно, служить в Кубанском полку было не столь почетно, как, скажем, в Черноморском или Уманском, но все же лучше, чем в Хоперском, да и станица Ново-Троицкая так вольготно раскинулась на Урупе, что лучшего места для спокойного житья и не придумаешь.
После окончания первой отечественной войны юнкер Иван Быстров из мелкопоместных дворян Орловской губернии вместе со своим драгунским полком из Парижа попал на Кавказ, где в тридцатых годах, осев на кубанской земле, получил за лихую езду кличку Быстролета и стал сотником Быстролето-вым, а затем женился на Нине, сестре приятеля своего, богатого осетинского князька и поручика российской службы Те-мирбека Султановича (или Терентия Степановича) Шанаева. Сотник был белобрысым добродушным детиной, звезд с неба не хватал, но службу нес исправно и дослужился до полковничьего чина. Маленькая черненькая Нина оказалась душевнобольной, родила сына и умерла внезапно, связанная веревками по рукам и ногам за буйство. За ней в роду остались кличка Оса и дурные воспоминания и, что хуже всего, потянулась линия дурной наследственности.
Погоревав дня три, вдовец женился на русской тихой и милой девушке. Детей у полковника осталось трое две белобрысые девочки от русской жены и один черненький беспокойный мальчик Дмитрий от Осы. Весь в мать, как говорили родственники. В шестьдесят пятом году в Петербурге Николаевское училище гвардейских юнкеров было преобразовано в Кавалерийское училище, и Дмитрий Иванович решил во что бы то ни стало поступить туда, хотя казачья сотня там была сформирована позднее, а под боком, в Новочеркасске и Ставрополе, имелись казачьи офицерские училища. У Дмитрия был нрав как у взбалмошной матери: сказал — значит, так и будет. Но не вышло! Практикуясь в верховой езде, он затеял сумасшедшую гонку через изгороди из навоза и сухих веток (они в кубанских станицах называются канавами), конь зацепил передними ногами за ветку, всадник перелетел через голову лошади, попал под нее и сломал себе обе ноги. Местный молодой лекарь любил выпивать вместе со своими больными, в результате чего Дмитрий на всю жизнь остался хромым: кости срослись неправильно. Это был тяжелый удар по самолюбию. Образовалась пустота. Тем временем приятели надоумили идти в священники. Это, мол, человеколюбивое дело, ехать никуда не надо, и вывернутые ноги не помешают. Сказано — сделано. Кавказский архиерей рукоположил неудавшегося гвардейского юнкера в священники. Молодой отец Дмитрий получил богатый приход в новой станичной церкви, а тут пошли дети от рыжеватой девицы, его тишайшей жены Елены Стефановны. Жить бы ему да добра наживать, если бы не врожденное беспокойство и непоседливость, да не проезжий немец с ящиками книг — умных, в красивых переплетах. На свою беду, скучающий отец Дмитрий заинтересовался, купил два ящика, принялся дни и ночи их читать и стал спен-серианцем, то есть последователем английского философа Герберта Спенсера. При первом же посещении отца благочинного отец Дмитрий объявил, что Бога нет, то есть, по крайней мере, никто не может доказать Его существование. Отец благочинный донес викарию. Тот еще выше. Отца Дмитрия вызвали на суд в консисторию, где сам архиерей заседал в присутствии викария и пожилых духовных отцов.