Докончив один котелок, Анна Михайловна и я принялись за второй.
— Мы задержали за городом колхозную почту. Ребята ножами пришили кучера и охранника и стали забирать мазуту. А почтальон, хромой старик, со страху прыгнул в арык, увяз по пояс, стоит и обратно ревет. Черный такой, с белыми усами, правильный зверь. «Сделай его, Галька, начисто, а то он всех нас потом завалит!» — подал голос Тол и к-Сел едка, — он у нас, конечно, был за главного. Я тоже прыгнула в арык, а дно там — самый ил, ноги вязнут, и стоять трудно. Подобралась к старику, тяну к нему руку с ножом и качаюсь, а он, значит, обороняться собрался, тоже навстречу тянет руки и качается. Смотрит на меня, слезы по черным щекам обратно бегут, он все повторяет вроде во сне: «Минз жалеть надо, девушкам, — восемь у минэ детишкам! Минз жалеть надо!» Я его никак не ухвачу, оба болтаем руками по воздуху, и он плачет и повторяет: «Восемь детишкам, девушкам». И тут я качнулась и обронила в воду нож, а зверь хотел слезы с глаз смахнуть, чтоб лучше видеть, поднял обе руки и вконец потерял равновесие — упал, стоит коленами в тине, только черная голова с воды торчит. Я его сгребла за уши и лицом пригнула в воду. А он руками мои руки от своих ушей отрывает и лицо из воды всю дорогу нахально поднимает — уши-то у него мокрые, скользкие, вроде намыленные, никак их не ухватишь.
— А пышек нет? — шепотом спросила Анна Михайловна.
— Нет.
— Жалко.
— Да, — тоже шепотом ответил я, — как видно, и не будет. Жалко, конечно.
— Помолчите, товарищи, не перебивайте! Галька, рассказывай дальше! Люблю, знаете, блатные рассказы: с перчиком истории, их равнодушно слушать нельзя. Бери этот пирожок, Степа. Галька, давай свой блатной роман.
У Гальки глаза были особые — как у побитых собак, безнадежных пропойц и привычных убийц. Потерянные глаза. С каплей нечеловеческой муки. Она виновато, как-то криво улыбнулась.
— То есть, понимаете, Тамара Матвеевна, я его окуну, он забулькает пузырями, задергается, еще бы минутку подержать лицо в воде и все тут, но тут евойные уши из моих пальцев нахально скользнут, и он опять свое: «Восемь детишкам… Девушкам… Минэ жалеть надо». И все в глаза мине смотрит… Замучил, зверюга! Тут Серега прыгнул в арык и стукнул его по кумполу рукояткой шпалера, зверь в воду окунулся, я подержала голову под водой пару минут, отпустила, гляжу — не всплывает. Думаю — все! Но нет, оказалось обратно не все…
— Ешьте теплые хлебные палочки, это вкусно, — шепнул я Анне Михайловне. — Эту ешьте тоже — я на разводе съел вареную морковку. Половинку, но большую. С палец. Ешьте, пожалуйста.
Галька подняла опущенную голову.
— Мы счастливо смылись. Завалились и сели уже опосля, по другому то есть делу. Потом открылось и это с ограблением почты, и мине за зверя особо добавили. Если по человечности подумать — я с ним в полном расчете. Но вот же судьба: евойные глаза мине являются в ночи, то есть проснусь и вроде слышу: «Восемь ребятишкам, девушкам. Минэ жалеть надо»… Тьфу, думаю поутру, привязался старик! Крестик в РМЗ заказала, вот ношу на шее — не помогает. С чего бы такая нахальность? Выпью — еще хуже! Жизню мою молодую этот старик как есть спортил: нет мне спокойствия или, как бы это выразиться, радости! Убил меня заживо энтот гадский зверь!
Галька потупилась. Тамара обвела слушавших смеющимися глазами:
— Тебя просто бог наказал, Галька! Тут крест не поможет! — и с напускной набожностью вздохнула: Ну, давай начинать прием, в передней уже толкутся люди! Пошли!
— Когда-нибудь будет странно вспомнить наши встречи за едой, — проговорила Анна Михайловна, когда мы остались одни. — Я старалась не слушать и не видеть Гальку. Но как же быть, если у нас есть уши и глаза, которые слышат и видят помимо нашей воли? Галька — это лагерь. Из него не выскользнешь вон по желанию…
— И все-таки теперь он потерял над нами былую силу. Нам стало легче. Разве сегодняшний завтрак это то же, что вы чувствовали в распреде, ползая у ног Рачковой с половой тряпкой? Ведь появились минуты, когда мы забываем лагерь. И это — главное! Теперь о делах наших. Сегодня я по дороге с развода зашел на кухню к добрейшей Марье Ивановне, но она поджала губы, отвернулась и через плечо отрезала: «Пышек не будет». И стала молча крошить турнепс. Что бы это означало?
Анна Михайловна покачала головой.
— Вы напрасно считаете ее добрейшей. Она расчетливая женщина. И все.
Мы стали пить горячую воду, чуть-чуть макая языки в торбочки с сахарным песком.
— На что же она рассчитывает?
— На вас. Странно, что вы это не понимаете.
— Гм…
— Вот вам и гм! Вчера вечером она меня отозвала в сторону и спросила: «Скажите прямо, вы намереваетесь жить с Бы-
стролетовым?» Я смутилась, ответила, что не думала об этом. «А не думали, — ответила она, — так не мешайте другим. Не путайтесь в ногах. Вас я кормить пышками не намерена».
Мы помолчали.
— Теперь я понимаю. Вчера вечером, очевидно, до разговора с вами, она зашла сюда и попросила осмотреть ее. Говорит: «Возьмите дверь на крючок!» Я стал искать стетоскоп на столе. Оборачиваюсь — она бтоит голая. Спрашиваю: «На что вы жалуетесь?» Она удивленно посмотрела на меня, пожала плечами и отвечает: «Ни на что». Стало очень неловко. Она оделась и ушла. Я не знал, что означал этот приход.
— Смотрины. Она показала товар лицом. Ну, и каково ваше впечатление?
Я засмеялся.
— Мне жаль пышек!
3
После завтрака мы расходимся по рабочим точкам: Анна Михайловна, как работяга III группы работает мойщицей в баню, где она, а я спешу в свой барак — у нас сегодня банный день.
В бараке необычное оживление: Буся-Казак, Петька и дядя Вася одеты в телогрейки и шапки, больные выстроены в ряды и разбирают дополнительную одежду из кучи актированного тряпья у выхода. Тут же заготовлена пустая параша, сквозь ушки которой уже просунута палка. У Буси через плечо сумка скорой помощи с красным крестом, Петька держит на плече свернутые носилки.
— Доктор, а где мы будем обедать?
— Хлеб брать с собой можно?
— Дмитрий Александрович, спрячьте себе мой крестик!
Я быстро отвечаю на все вопросы, потом несколько раз громко хлопаю в ладоши.
— Тише! Тише! Все приготовились? Вперед!
Двери распахиваются настежь, навстречу клубам морозного пара наголову разбитая жизнью армия смертников выступает в поход. У больных теплых вещей нет, поэтому с первых холодных дней они не выходят гулять. Теперь, выйдя на крыльцо, все жмурятся и с удивлением смотрят на светлое небо. Но задние напирают, и лохматый Змей Горыныч медленно выползает вон и, извиваясь по дорожке, начинает ползти к бане.
Кто посильнее, идет сам, растопырив руки для равновесия и раскачивая свисающие с плеч лохмотья. Более слабые идут взявшись под руки по три, совсем слабых ведут за талию мои помощники и я сам.
Голова лохматого змея уже вползла в дверь бани, а тело еще вьется по дорожке из дверей барака. Наконец, показываются дневальные с парашей и Буся с сумкой скорой помощи. Он подбирает двух упавших, отводит их в баню и потом вместе с Петькой бежит назад в барак. У крыльца уже стоят широкие розвальни, в которые запряжена полудохлая и полуслепая кляча по имени Чемберлен. Теперь она пушится от белой изморози и уныло дрожит рядом со своим поводырем, кривым казахом Алтынбаем. Начинается вынос и укладка не ходячих: их кладут на слой грязных рогож и потом прикрывают рогожками сверху. Потом кляча начинает дергать возок вперед и кое-как дотягивает до крыльца бани.
Ну, все доставлены. Сто человек по счету. В предбаннике — невообразимая давка и крик. Кто-то упал и не может встать, в одном углу уже вспыхнула драка, один маленький поносник не успел добежать до параши и одноглазая чувашка Васена, старшая уборщица, уже ладонями сгребла жижу с пола и в наказание измазала ею лицо провинившегося. Тот покорно стоит, моргает и плачет. Зрители довольны: это — лагерный спектакль. Раздевшиеся нанизывают свою одежду на тяжелые железные кольца и партиями сдают их прожарщику, татуированному татарину Мухамедзянову, для обработки жаром в дезинсекционной камере. Постепенно делается просторнее — часть больных выведена в моечную комнату. Тогда начинается стрижка. Молодая эстонка Луиза, выдающая себя за супругу таллинского буржуазного министра, садится на скамью у замерзшего окна и открывает прием. Вокруг нее — голая толпа, все спешат поскорее отделаться от неизбежного мученья. Луиза хватает очередную жертву за член и начинает тупой щербатой бритвой скоблить лобок и мошонку.