Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В то время начальником лагпункта у нас был Сидоренко, бывший буденовец, ходивший в папахе набекрень и в полушубке, распахнутом так, чтобы на груди был виден орден Красного Знамени. Работяги его ценили, любили и ласково величали батей.

Этап вывели за ворота, и начальник конвоя принялся еще раз пересчитывать людей и проверять большие заклеенные конверты — личные дела. Чтобы использовать время, Сидоренко шагнул к уркам, сидевшим на снегу с распоротыми животами, и громко, чтобы все работяги слышали его, толканул речугу.

Подбоченясь и подкручивая лихой ус, он начал:

— Вы, конешно, полагаете, што шея у мене для того, што б я вас, подлюки, носил як вам буде угодно. Вы хочете начальника Сидоренку вести за нос на веревочке, як бычка, по вашей удобной дорожке. Цього не буде! У мене на шее сидыть тысяча честных работяг, которые для нашей геройской армии добывають пшеницу, сало та мьясо. Я их на шее носю с удовольствием, бо воны роблять великое дело. Им — честь! А вас, гадюки, Сидоренко загонить на Колыму, чи в Норильск, в таки миста, што и костей ваших никто потом не найдеть! Поняли? Доктор, заберыть цю шантропу! Хай не мозолять глаза честным работягам: зашьоте раны и зараз заклычте нарядчика. Нарядчик! Усих порезанных по оказании помощи — в изолятор на хлеб та на воду на пьятнадцать суток!

Урки закатили глаза и притворились мертвыми. Я нехотя пошевелил замерзшими губами:

— Сейчас, гражданин начальник, пришлю санитаров.

Ловкого нарядчика Мишку Удалова за месяц до этого случая амнистировали и забрали в армию. Новый нарядчик, долговязый хулиган по кличке Кот, отличался грубостью и глупостью. Он наклонился над сидящими урками и пнул одного валенком.

— Могут идти на своих двоих! Пошли!

И стал за шиворот поднимать их на ноги. Притворяться было бесполезно.

— Не научился жить в лагере? Так сегодня узнаешь, сука! — процедил сквозь зубы последний из порезавшихся, Васек-Хромой, поднимаясь сам и прикрывая ладонью залитый кровью живот. — Тебе, видать, жить надоело, продажный ты гад!

Все четверо побрели через занесенные снегом цветочные клумбы в хирургическую больницу. Затем развод пошел как обычно: укутанные в тряпье фигуры рядами выходили за ворота, там их окружали стрелки и собаки, одна за другой бригады выслушивали недоброе напутствие «шаг влево, шаг вправо считается побегом, конвой стреляет без предупреждения. Слышали?» Несколько хриплых голосов нехотя отвечало: «Слышали! Вперед», — бодро командовал начальник конвоя, и бригада погружалась в синюю ледяную мглу.

Когда последние работяги вышли за зону и плац опустел, дежурный надзиратель в тяжелой дохе до пят стал медленно закрывать запорошенные снегом ворота, а перед вахтой с калиткой собрались бесконвойники и отсидевшие срок освобожденные. Бесконвойники — это оканчивающие изоляцию уголовники, обычно из хулиганов (настоящие урки своего срока никогда не кончают) и бытовики, которые по легкой статье вообще быстро получают право работать за зоной без конвоя, например, отбывающие год-два наказание за халатность или нарушение каких-либо административных правил. Это были, в основном, возчики, поддерживающие связь лагпункта со складами в Мариинске, — сытые, наглые скоты в добротных полушубках, под которыми были спрятаны украденные за ночь вещи.

— Ну как, доктор, водочки из Мариинска не надо? Давай деньги, к обеду ставлю поллитровочку! — задорно крикнул мне Валька Романов, красивый парень в ухарски надвинутой набок ушанке, из-под которой пушился белый от изморози чуб. У него были удивительно красивые глаза — небесно-голубые, веселые и дерзкие. — Начальник, разреши привезти доктору поллитровочку!

Сидоренко открутил сосульки с бровей и усов и отвернулся:

— Не чипляйся до мене, а то враз заработаешь, Романов: я шутковать при сполнении обязанностей дуже не люблю! Понял?

— Не обижайся, батя, я шуткую любя, очень тебя обратно уважаю! — с насмешливым почтением ответил хулиган и за спиной начальника состроил насмешливую рожу. — Ну, пошел, чучмек!

Он потащил к проходу вахты маленькую закутанную фигурку.

— Али, что ж ты, и попрощаться не хочешь? Валька, оставь его! Дай руку, Али! Ну, желаю здоровья и счастья в жизни! Больше ложек в столовке не воруй!

Али поправил заиндевевшее тряпье на лице — из узкой щели показался длинный красный нос и большие черные грустные глаза.

— С воровством кончено, доктор. Ложка мне обошлась непомерно дорого! Прощайте, желаю скорого освобождения! Анне Михайловне передайте привет!

Али снял рукавицу и протянул руку. Потом поколебался и вдруг порывисто обнял за плечи.

— Спасибо, доктор!

Он задохнулся от волнения и мороза.

— За что?

— За дружбу… За человеческое отношение… Как отец родной вы были… Поддержали… Спасибо…

Я потрепал его по голове — поверх шапки он повязался дырявым полотенцем и выглядел, как старый замшелый гриб.

— Что ты, дурачок! При освобождении радоваться надо, а ты плачешь! Вернешься в Ростов, окончишь вуз, будешь человеком! Все забудется — Сибирь, ложки, лагерь… Все!

— Никогда, доктор! — твердо отрезал маленький человечек. — Сколько хороших людей здесь оставляю — товарища Абашидзе, вот и вас, и Островского… Никогда не забуду!

Надзиратель крикнул от калитки:

— Эй ты, освобождающий, пошел на волю! Заговорился — не выпроводишь! Садись в сани. Романов, прихвати его до станции в Мариинск! Пошел, ну!

— Торопитесь, господин вольный гражданин! — Валька Романов за ворот протащил маленького человечка через калитку, надзиратель засунул обледенелый засов — и все было кончено.

Можно было идти завтракать.

2

«Я с ней кушаю»… Я повторил себе эту лагерную фразу и улыбался от счастья: только заключенный понимает ее большой внутренний смысл. Для вечно голодного лагерника еда — праздник, и как хорошо, когда три раза в день можно праздновать вдвоем!

Вот и для меня одиночество кончилось: у меня есть человек, с которым я отныне сажусь за стол. Я стою на разводе в любое морозное утро и знаю, что в теплой амбулатории уже хлопочет Анна Михайловна: на плитке, среди кипятящихся шприцев и декоктов, греется два котелка с нашей баландой и пекутся ломтики хлеба. Сейчас я зайду на кухню № 2 и, может быть, получу лепешку, а то и две — Марья Ивановна, повариха, немолодая женщина с доброй душой, меня подкармливает.

— Я вас видела в окно и уже все подала на стол! — встречает меня Анна Михайловна. — Садитесь! Надо побыстрее позавтракать!

Она ничего другого не говорит — садитесь, мол, и все, и если бы я был слепым, то на этом бы разговор и кончился: но я не слепой, я вижу ее глаза, сияющие тихим светом радости, и понимаю, что не в еде дело: мы едим вдвоем, нас двое, мы не одиноки, для нас одиночество кончилось! И мои глаза, вероятно, говорят это же, и мы садимся около котелков с серой дурно пахнущей жидкостью, в которой плавает гнилая капуста, обрезки турнепса и черная мерзлая картошка, и начинаем наш маленький пир. Мы сидим в процедурной, на трех топчанах, покрытых чистыми простынями. Нас три пары, каждая разложила около себя котелки, хлеб и разные добавления к пайку. Рядом с нами едят Коля-Медведь с Галькой и Тамара со Степой, молодым летчиком, сидящим за то, что на фронте он похвалил немецкие авиационные моторы; он работает на РМЗ механиком. Коля молча сопит, как и полагается медведю, Анна Михайловна и я разговариваем глазами без слов, Степа печально жует печеный турнепс, принесенный им с завода, Тамара снисходительно беседует со своей служанкой.

— Сегодня ночью во время обхода ты так стонала во сне, Галька, что Плотников отворил дверь и заглянул к вам в приемную. Говорит, что ты плакала и материлась.

Галька подняла большие и светлые глаза.

— Точно. Переживала. Мине все видится он.

— Медведь?

— Да куда там… Он, понятно? Зверь, которого я под Ташкентом утопила в арыке.

— Зверями блатные называют среднеазиатских нацменов, — пояснила Тамара Степе; тот ничего не ответил. — Ну, так как же ты его отработала, а, Галька?

62
{"b":"252454","o":1}