Едва капуста дожевана, как больные валятся на бок и погружаются в глубокое оцепенение, похожее на сон.
Входит Мишка Удалой.
— Накормил своих дохляков, доктор? Давай шесть гавриков стеречь цветы.
— Их нельзя туда посылать — съедят половину.
— Дьяволы. Два человека раздавать мыло в бане.
— Упадут от жары. Помнишь, еще на прошлой неделе…
— Ладно, помню. Давай десяток чистить картошку.
— Ну, это другое дело. Эй, ребята, кто хочет идти чистить картошку?
Гробовое молчание: все сыты, согрелись и оцепенели под тряпьем.
— Вот псы, — сердится Удалой. — Я сам выберу.
Он берет веник и рукояткой сбрасывает тряпье с лежащих. Петька зажигает коптилку и светит над каждым.
— Этот не пойдет. Слаб. Посвети этому руки. Морду. Этот пойдет. Эй, ты, повернись. Слышь, идол, повернись! Да у него нет ноги. Не пойдет. А ну этот. Эй, дядя, подымайся! Ну, гад, хочешь палки? А? Подохнуть успеешь и завтра! Вставай!
Петька водит коптилкой над лежащим. Мишка грубо скребет ему ребро и спину рукояткой веника. Раздается недовольное рычание. Больной открывает один глаз.
— Вставай, падло! Петька, тяни его с нар за ноги!
Так набирается рабочая бригада в десять человек. Оцепенение у всех прошло, выбранные шарят под нарами — ищут котелки, в которых принесут с кухни очистки, а под ними украденные картофелины или куски турнепса.
— Петька, отведи их на кухню, а на обратном пути захвати в амбулатории больных с направлениями к нам. Будет прием. Иди!
После ухода нарядчика я сразу же начинаю запись и предварительный прием новичков, присланных из амбулатории с утреннего приема: это отцеженная для нашего барака порция смертников. Мне помогает Петька, а Буся тем временем раздает лекарства и выполняет назначенные ранее несложные процедуры — впрыскивания, перевязки, втирания. Лекарства больные любят только темного цвета и отвратительного вкуса и запаха — «чтоб продирало насквозь», бесцветным и безвкусным лекарствам здесь не верят. Особенной любовью пользуются банки, и Буся щедро удовлетворяет все просьбы — по опыту мы знаем, каким мощным лечебным средством является психотерапия и всякого рода плацебо-таблетки и порошки безвредного характера (сода, белая глина и прочее). Старичок, который, может, завтра умрет от истощения, кряхтит под чудовищно присосавшимися банками, нюхает ватку со спиртом и сосет таблетку — и доволен: он в этом мире пренебрежения к человеку и поругания его личности чувствует, что о нем заботятся, его желания выполняют, и он доволен, он может быть в эти минуты счастлив. И я бывал доволен, потому что помнил, что это не просто больной, а безвинный мученик, которого надо не только лечить, но и пожалеть.
Между тем одни новички потеснее рассаживаются на скамье, остальные на полу, потому что грязных скамеек не хватает, а на чистые их посадить нельзя — чистые у нас ставятся во время обеда под бочки с едой.
Докуривши закрутку, я бодро приступаю к делу.
4
— Ну-с, начинаем! — Я беру чисто-начисто выскобленную фанерку и огрызок карандаша; фанерок передо мной — целая горка, она здесь заменяет стопку бумаги. — Встаньте, больной! Подойдите ближе! Скажите фамилию, имя и отчество и данные. Да не волнуйтесь! Спокойней! Спокойней!
Медленно, неуверенно, кряхтя и дрожа, со скамьи поднимается высокий, тощий старик. На нем картинно развиваются лохмотья, показывающие, что это человек из инвалидной бригады, рабочее обмундирование у него отобрано. Кожа на его лице потемнела от грязи, отросшая седая щетина на лице и голове кажется снежно-белой. Старик — иконописный великомученик. Он силится что-то сказать, но не может. И вдруг начинает рыдать.
— Не волнуйтесь! Это не помогает делу! Спокойней! На что вы жалуетесь? Петька, внимание! Давайте свои данные!
Старик делает два шага ко мне, широко вскидывает длинные руки, с которых свисают грязные лоскуты рубахи, и, рыдая, смотрит на меня огромными, полными ужаса, глазами. Потом начинает покачиваться в мою сторону. Он стоит, как журавль, расправивший крылья, чтобы улететь, или как Христос, сошедший к людям с креста ради последнего, еще не сказанного слова. На всякий случай я прикрываюсь рукой.
— Петька, держи его за плечи! Ну, в чем дело?
— По… поо… оо… нос…
И глотая текущие по лицу слезы, старик начинает давать данные, нечто вроде визитной карточки заключенного — фамилию, имя, отчество, год и место рождения, статью, срок, начало и конец срока. Я скребу огрызком по фанере, а Петька уже дал старику хлебнуть теплого сладкого чая из котелка и повел на нары, крепко обнявши за талию. Потом докладывает:
— Я ему под голову кирпич засунул вместо подушки, больше из белья у нас ничего нет. Матраса не дал — враз обгадит, а стирка у нас почитай через месяц. Он загнется в неделю, а кому потом приятно лежать на таком матрасе?
Новички равнодушно кивают головами. Петька им разъясняет:
— Я уж знаю, — раз ложится с поносом, значит не жилец и начальничку свой срок задолжает. Психи, которые высохли, те тянут дольше. Вот, получайте такого, доктор!
Он подтаскивает к столу другой серый скелет, увешанный лохмотьями. Очень спокойный. Даже слишком: с одного взгляда мне все ясно, и я заранее вздыхаю.
— Фамилия?
— А?
— Не акай. Фамилия, спрашиваю.
— Чего?
— Говорю, как фамилия? Ты что, оглох, миляга?
У меня начинают чесаться то нос, то затылок. Я перебираю ногами и двигаю свой табурет. Наконец успокаиваюсь.
— Ладно. Фамилия?
— Чья?
— Не моя же! Я свою знаю. Как фамилия?
— А?
Я вытираю со лба пот. Петька сочувственно кивает головой:
— Тяжелый случай! Тут одно фамилие не вытянешь, а все данные в законном наборе? На час работы! Дать ему по роже для ускорения?
— Нельзя. Он больной. Поставь на табурет.
Это изобретенный мной диагностический прием — «проба на адинамию». Петька легко ставит иссохшего человека на табурет.
— Слезай! Слышишь? Слезай сейчас же! — нарочито громко и грозно командую я.
Больной меня понял, но не знает, как выполнить требование. Он растерянно топчется на невысоком табурете, трясет лохмотьями и пристально вглядывается в пол, вымытый хлорной известью и потом еще выскобленный стеклом — пол тускло светится, как свежеснесенное яичко, и кажется полупрозрачным. Но до него сорок сантиметров! Пропасть, которая пугает своей непонятной глубиной… Больной просто не может сообразить, что нужно сделать, чтобы слезть вниз: он балансирует вытянутыми руками и, наконец, равнодушно замирает и стоит на табурете, не шевелясь и полузакрыв глаза, изображая собой живой памятник Голоду.
— Очумел законно, деменция с адинамией, — поясняет Петька сидящим на полу новичкам, пока я делаю себе заметки. — Но раз высушен, значит еще поживет. И как он раньше к нам не попал? Завалялся в бригаде ослабленных, што-ли? Тута бригадир виноватый, да, доктор? Этому и наши котлеты не помогут — нет ворсы в кишках, поняли, ребята? Я на «трех де» насобачился до ужаса — диагноз ставлю с ходу!
И так они ползут один за другим. Их не много, но добиться ответов на вопросы невозможно, здесь терапевт находится в положении педиатра или психиатра — ему нужно думать самому и понимать больного без слов. Но иногда попадаются и более редкие случаи.
— У отечника, которого вы, доктор, давеча сами притащили с помойки, температура 39,8, - докладывает Буся. — Он наш, барачный. Лежит на нарах.
— Петька, ты его хоть обтер?
— Да как сказать? Смотреть можно. Выдержите!
Мы втроем находим место и лезем на нары. Темно. Запах такой острый, что режет в носу, как ножом. «Да, это, брат, не уборная, здеся не будешь прохлаждаться!» — бормочет Петька и начинает ворочать человека, похожего на стокилограммовый бурдюк с водой, одетый в мокрое, скользкое тряпье. Буся светит коптилкой. Я разгребаю трубочкой тряпье и ныряю туда лицом. В легких у больного сравнительно чисто. Сердце работает ускоренно, но ритмично. Живот вздут — безболезненный. В чем же дело? Вчетвером мы вытаскиваем больного в проход и потом несем в мою кабинку. Я шпателем раскрываю рот и нахожу на нижней десне справа небольшое черное пятнышко, от которого по внутренней поверхности щеки к углу рта поползло бурое ответвление.