— Привет помощнику смерти! — бодро крикнул мне молодой розовомордый нарядчик Мишка Удалой, любимец опера Долинского, его правая рука. Если бы к великой радости всей зоны кто-то отрезал бы ему кудрявую русую голову и прикрепил к ней пару белых голубиных крылышек, то получился бы херувимчик точно как на иконе. Слов нет, хорош был собою парень, даже приторно хорош. — Своих дохликов заметил перед уборной? Пошли санитаров убрать и идем на пару ловить дезертиров — до чего же импозантное выдалось утро, а, доктор? Вали сюда!
Слегка привядшая и побуревшая полынь после ночного дождя пахла остро и пряно. Мы всей грудью задымили самокрутками, вошли за бараком в высокие и густые бурьянные дебри и двинулись вдоль огневой дорожки. Весной одна из московских комиссий распорядилась немедленно выстроить тут еще один больничный барак; наше начальство послушно нагнало инвалидов, которые за день выкопали ямы для столбов и фундамента. Но когда столичные гастролеры укатили восвояси, их затея была немедленно забыта. Однако ямы остались, и теперь мы пробирались осторожно — в зарослях они были не видны.
— Так вот, доктор, расскажи мне про культуру! — вдруг мечтательно протянул Мишка, подмигнул и подбородком указал себе под ноги. — Страсть люблю слушать! Говори, не стесняйся, до развода еще минут двадцать!
Я заглянул вниз, в густой переплет высокого сорняка. Мишка обеими ногами стоял на макушке скрючившегося в узкой яме рабочего. Нарядчик был откормлен и тяжел, и держать такой груз на голове тощему рабочему было не под силу. Я сделал движение протеста, но Мишка свирепо погрозил мне кулаком и ласково сказал:
— Ты говори, а я буду бацаъь: не обижайся, я довольно обожаю чечетку!
Он начал притопывать сапогами, все время подмигивая, улыбаясь и придерживая крестик на груди, чтоб он не болтался в открытом вороте чистой рубахи. Дезертир сначала закряхтел, потом замычал от боли.
— Звиняюсь, хто здеся? Ах, это ты, Лазарев? Импозантная встреча! Мое почтенье! — Мишка сдернул с головы фуражку и отвесил бедняге глубокий поклон. Потом швырнул прочь закрутку, нагнулся, ухватил работягу за оба уха и рванул вверх. Зашипел сквозь зубы: Приехал, зараза… Подымайся, туша, слышь, говорю, становись на ноги! Вылазь! Топай к воротам, а вечером я тебе сделаю клоповник на твой последний литр крови, понял? Я тебя загоню в морг, собака! Катись в бригаду и не оборачивайся!
— Дядя Миша, я… — заныл дезертир.
— Исчезай, пока цел, а то…
Удалой ловко схватил дезертира за один палец и стал выворачивать его вбок. Работяга вскрикнул.
— Ладно, не ори, это я для смеха — люблю, мужик, побаловаться! — Он повернулся ко мне и другим голосом закончил: Сейчас зайду в БУР (барак усиленного режима), потом в больницу — Тэра Исмайловна сегодня дает людей на картоху. В лечебных целях, понял?
Легко прыгая через кусты и ямы, он добежал до угла барака и скрылся. Я вздохнул и, глядя в сторону, проговорил:
— Надо через силу, но выходить на работу, Лазарев. Не ради начальства, а для собственной пользы. В работе заключается единственная возможность сохранить силы и раздобыть лишний кусок пищи. В живых останутся только те, кто эти годы выстоит на ногах. Кто поддастся соблазну и ляжет, тот уже не встанет. Отдых — ловушка и опасность, больница — преддверие к моргу! Держитесь за работу!
Лазарев все еще обеими руками гладил свою стриженую макушку, на которой Удалой давеча бацал чечетку коваными сапогами. Его лицо кривилось от боли и ненависти, тусклые глаза, подернутые пеленой голодной тоски, сейчас пылали гневом. Он задыхался и с трудом выдавил из себя:
— Пусть начальники нам читают проповеди… Им положено… А вы, доктор, чего подпеваете? Стыдно! Вы же не такой садист, как эта продажная тварь!
Сжимая голову в руках и покачиваясь от слабости, Лазарев побрел к воротам. В зубах у него болталась дырявая шапка. Я посмотрел ему вслед и пожал плечами: у заключенных отвращение к подневольному труду заглушает разум.
Удалого я нашел у вахты БУРа. В этот час ворота были раскрыты. На вышке старик-стрелок с забинтованной щекой раздраженно гладил повязку, плевал вниз и наблюдал, как похожие на взъерошенное зверье штрафники собирались перед вросшим в землю длинным кривобоким бараком, чтобы наскоро позавтракать и двинуться на работу: буровцев выводили после кадровых рабочих вместе с инвалидами в так называемый второй развод.
У стрелка на вышке, как видно, не на шутку разболелись зубы — он морщился, притопывал ногами словно от мороза, и все гладил себе щеку, все сплевывал на огневую дорожку тягучую слюну.
Внизу четыре оборванца попарно держали на плечах палки, продетые через ушки объемистых бочек. В руке передние держали фанерки с указанием числа порций супа и каши.
Надзиратель у ворот вынул папироску изо рта.
— Все, что ли? Копаетесь цельное утро, сучье мясо! Говорю, все, что ли?
— Все, начальник! Разрешите носильщикам идти, стрелок! — крикнул часовому Коля, учетчик БУРа, раньше работавший на кухне в больнице у Тэры. Я его знал, это был молодой парень, по характеру напоминавший теленка, — добрый и пугливый; положение буровца никак не шло к его приятному лицу деревенского подростка.
— Идите, — буркнул стрелок и страдальчески поморщился.
— Сколько? — крикнул Коле Удалой сквозь ворота.
— Всего в бараке восемьдесят два. С бригадой уходит семьдесят шесть. Идите, ребята!
Штрафники тронулись, придерживая руками раскачивающиеся на палках бочки. Удалой записал на свою фанерку: БУР — 82/76.
— Импозантно! Пошли в больницу, доктор!
Мы повернулись к больнице. На кухонном крыльце стоял повар, красивый черноглазый человек, москвич, сын генерала, по профессии журналист; он отбывал пятерочку за мужеложство.
— Привет, дядя Саша! — крикнул ему Коля через ворота.
— Привет, Николай! — махнул рукой Александр Сергеевич своему бывшему подчиненному. Мы как раз проходили мимо, сказали оба разом «Привет, Саша!» и пошли дальше, потому что больничные работяги собирались на развод у другого конца дома, перед главным входом.
— А миску для пирожков по ударному питанию забыли? — вдруг за нашей спиной крикнул Коля. — Эй, вы, дырявые головы! Вернитесь за миской! Стрелочек, я их сам догоню, а то время идет! Обернусь враз!
Не ожидая ответа, он рванулся вперед, успел пробежать ворота, вахту с двумя надзирателями и уже почти догнал нас, Удалого и меня. Я успел услышать за плечами его дыхание и шепот: «Эх, безголовые!» — как вдруг в тишине ясного утра нелепо громко бухнул выстрел. Коля пробежал мимо нас, точно споткнувшись, упал лицом в лужу и с разбега проехался по грязи на животе, странно болтнув пятками по воздуху. Железная миска с жалобным звоном покатилась дальше, потом свернула в траву и покорно легла набок. Все это произошло в несколько мгновений.
Мы бросились к упавшему. Повернули его на спину. Покрытое грязью лицо выражало удивление.
— Убили? А, доктор? Скажите!
Удалой пугливо косился на вышку: он был нераенный.
— Куда его шарахнуло? В бок?
— Нет, не видно… Ага, вот сюда: в бедро! Поднимай за ноги, Мишка, а я под руки! Осторожно! Заводи обе руки под колена!
Стрелок, опустив винтовку, морщился и гладил забинтованную щеку, надзиратели захлопнули ворота и засунули засов. Закричали буровцам:
— Пошли в барак! Ну! Живо! Разойдись, гады!
До заднего крыльца было не больше десяти шагов. Втроем, с Александром Сергеевичем, мы быстро протащили Колю по коридору и уложили в перевязочной на топчан, покрытый простыней.
— В чем дело? Кого? Опять из БУРа?
Торопливо накидывая халат, в кабинет вбежала Тэра Ис-майловна Таирова, смуглая, дородная и очень боевая женщина. Именно ее стараниями все четырехугольное пространство между БУРом, ее больницей, новым строящимся бараком и моим больничным бараком было превращено в больничный огород, и на кухне дядя Саша выдавал коечным больным густой ароматный суп без порций, от пуза. Благодарные больные звали Таирову мамой.