— Встать! Здравствуйте, гражданин начальник! — Из глаз его ручьем потекли слезы.
— Абер найн, герр доктор, их бин дох кайнер начальник, их бин…
— Пойдем, оставь его, — шепнула Анечка. — Он еще здесь, но уже не с нами.
И мы завернули за угол больницы.
Не знаю почему, но за двухэтажным бревенчатым корпусом строители оставили довольно большую площадку. Верующие выдернули бурьян и выложили им землю на манер мостовой: толстые прямые CTe6jjn высохли и потом после дождей были втоптаны ногами в землю так, что грязи в этом месте не было, несмотря на дождь.
С того края, откуда мы вошли, на мокрой земле сидело кружком человек двадцать мужчин и женщин. Ноги они скрестили по-турецки, руки положили на колени ладонями вверх. Один что-что негромко и нараспев выкрикивал, другие хором в унисон пели эти же слова.
— Кто этот запевала? — спросила Анечка.
— Это сектанты. А поет не запевала, а пресвитер, их священник, выборный из мирян. Посвящения в сан у них нет.
Мы подошли ближе.
— И вошел бог в мир и к людям, — пел пресвитер.
— И вошел бог в мир и к людям, — хором подпевали молящиеся.
— И отделился бог от людей и преставился.
— И отделился бог от людей и преставился.
— И настоял бог на разуме своем.
— И настоял бог на разуме своем.
— Чепуха какая-то, — прошептала Анечка и вопросительно посмотрела на меня. — Объясни, пожалуйста, — кто здесь глупее, они или мы?
— Ни они, ни мы. Все религии основаны на бессмыслице, но они всегда умно маскируют ее тем, что для молитв используют непонятный верующим язык — у нас старославянский, у католиков — латинский, у мусульман — арабский. В самом важном месте нашего богослужения, когда хлеб и вино якобы преобразуются в плоть и кровь христову, поется очень красивая по мелодии молитва «Иже херувимы». Но ее содержание — чушь. Набор вот таких же слов.
— Этого не может быть!
— Это должно быть. Умная молитва — это бытовая просьба, а не разговор с богом. Религия построена на бессмыслице, в вера — на чувстве.
— А ну, давайте отсюда! — вдруг зарычал пресвитер. — Гады, покоя и здеся не дають!
Мы пошли дальше. В следующей большой группе рядами стояли старички и старушки и истово, со слезами на глазах, крестились. Одни, тихо плача, смотрели в небо, где кружились вороны и воробьи, другие вдруг падали на колени и отбивали земные поклоны в бурьян. Перед смиренной паствой стояли мисочки с кусками хлеба, домашними сухарями, украденной за зоной картофелью и морковью и даже ломтиками сала. Это был скромное приношение верующих своему духовному пастырю. Он стоял тут же, прямо перед молящимися, в красивой позе фанатика, с полузакрытыми глазами, с лицом, отражавшим глубокое внутреннее волнение, отречение от всего земного и высокое нравственное преображение.
Поскольку в одном лице Николай Николаевич изображал священника, дьякона, псаломщика и хор, его речитатив и пение лились бесконечной рекой и не производили впечатления литургии, то есть службы, в которой участвует несколько лиц. К тому же отсутствовали декорации, ризы, горящие свечи и запах ладана. Но, очевидно, все это требуется лишь неверующим. Мы молча стояли и смотрели на выстроившихся в четыре ряда изможденных лагерников, по лицам которых струились слезы умиления: здесь было то религиозное исступление, какое редко наблюдается на воле. По крайней мере, я не помню, что когда-нибудь видел верующих, так дружно рыдающих во время богослужения. Но не этим только славился Николай Николаевич. После службы он на католический манер произносил проповедь и выбирал темы, которые слушателей брали за сердце. Говорил он гладко, понятно, с воодушевлением и не длинно. Вот он кончил, и по глазам слушателей я видел, что им хотелось бы слушать еще. Николай Николаевич давал им утешение и отдых.
— Это не начальник КВЧ с бурчанием из «Правды», — прошептал я Анечке. — У него не заснешь. Чистая работа!
Но Анечка отвернулась без улыбки.
— На сегодня с меня довольно божественного. Уйдем отсюда! Бедный отец Иона…
Едва мы повернули за угол, как увидели нескольких наших стрелков без погон и поясов. Их под конвоем вели в амбулаторию. Впереди шагал опер и начальник МСЧ. Когда они через полчаса вышли, мы бросились к Гальке.
— В чем дело?
Галька сделала большие глаза.
— Помните, третьего дня с этапом пришел усатый дядя, толстый такой? Все жаловался на головные боли?
— Черноглазый, смуглый?
— Он. Ночью он побрился, а под лагерным барахлом у него был штатский костюм. В самый дождь он перенес от бани лестницу, приставил к забору, перелез и скрылся. Дождь смыл следы. Собаки его не нашли. Лестницу забрали оперативники. Оказывается, это бывший наш полковник, служил у Гитлера. Власовец. Имеет четвертак. На кухне успел украсть нож. Всех стрелков, которые ночью стояли на вышках, сейчас посадили.
— Зачем же их притащили в зону?
— Чтоб в вольном городке поменьше трепали языками. На станции уже всех ждет черный ворон.
— Здорово! То-то наших работяг вернули с работы!
В этот момент ударили в рельсу.
— Разойдись по баракам! Живо! Генеральная проверка! Шмон!
Самоохранники побежали по зоне, как гончие псы. Тем временем надзиратели вынесли из штаба столы и ящики с личными делами. Мы посмотрели на небо — дождя как будто бы не будет, небо синело по-летнему.
— Беги в штаб, Анечка!
— А ты жди меня в амбулатории.
7
Минут через двадцать нас, медперсонал, проверили и заодно обыскали амбулаторию. Еще через десять минут к нам прокралась Анечка.
— Комедия, — улыбалась она. — Обыск в женском бараке производили жены начальников. Мое московское платье вызвало общий восторг. Все дамы примеряли его на себя, а самая толстая попросила взять домой для снятия выкройки. «Вы не бойтесь, заключенная, я передам платье завтра же». — «А как? — спрашиваю. — Вас, гражданка, не пустят в зону!» — «Ничего, — отвечает, — мой дурак занесет!» — «Это кто же такой?» — «Да начальник Дивизиона! Знаете его? Рыжий из себя. Так я его жена».
Я рассказал о его картинном выступлении в БУРе весной прошлого года. Все много и долго смеялись. Потом стало скучно. Тамара Рачкова торчала в протезной мастерской, и свободно говорить было нельзя. Мы гурьбой вышли на крыльцо и стали смотреть на проверку. После окончания обыска людей вывели из бараков на плац и поставили группами по буквам алфавита. Около каждой группы стоял стол, и на нем — груда больших толстых конвертов. Работники первой части подзывали людей по очереди, но проверка длилась медленно — проверяли все данные, путались, исправляли, опять путались и много курили. Перекуры брали столько же времени, сколько работа. Все обильно сдабривалось бранью.
— Не спешат! — процедил сквозь зубы Андреев.
— Канитель тянут! — подтвердил Севочка.
А мы с Анечкой тихо-тихо, бочком-бочком выскользнули с крыльца, прокрались за амбулаторию, оттуда за баню и выползли в бурьян вдоль огневой дорожки. Там уже с весны семейные пары сплели себе укрытия в виде зеленой травяной норы, похожей на кокон, пещерку или внутренность яйца: вползешь, подберешь ноги, и никто не увидит, даже если человек стоит или проходит рядом. Был и у нас свой зеленый будуар, но он находился ближе к хирургической больнице и пробираться туда было опасно. Мы, как две ящерицы, скользнули в ближайшую нору и улеглись до конца проверки.
Как невыразимо прелестно чувствовать себя одним в загоне, напичканном людьми! Лежишь себе на пахучей полыни, вверху в щелочки видно синее небо, за головой — спина лейтенанта Фуркулицы и даже кончик его трубки, у ног сияет входная дыра, через которую видна табличка с надписью: «Огневая зона! Часовой стреляет без предупреждения».
Над привядшими головками цветов чертополоха монотонно гудят шмели и осы, сотни голосов заключенных бубнят статьи и сроки, а ты лежишь себе рядом с бесконечно милым и близким существом, и тихая радость волнами ниспадает в душу, что тут бы воспользоваться минутой уединения и поскорей начать любовную возню — так нет, начинает сладко дрематься, глаза закрываются и грезится только что-то розовое и золотое.