— Что слышно в зоне? — спросил Андреев.
— Начальство — ни гу-гу! — ответила Анечка.
— Что-то готовит! — кивнул Севочка.
Мы стояли на пороге амбулатории. Выглянуло солнце. Всюду толпились праздные люди.
— Куда же нам пойти?
— За больницу № 3.
— А там что?
— Богослужение! Посмотрим на еще одно лагерное представление…
Водоразборная будка помещалась против бани, как раз за зданием ветеринарной станции. Проходя мимо, мы не удержались и остановились около белого, как лунь, старичка со смуглым лицом и большими черными глазами, уже подернутыми старческой мутноватой голубизной. Штаны у него были завернуты до колен, босые ноги измазаны грязью. Если Анечка была наследницей Чемберлена по оглобле сепаратора на молочном заводе, то отец Иона, священник из Бессарабии, — унаследовал от покойной лошадки ее основную профессию: накинув лямку на шею, он с утра до вечера таскал по зоне бочку с питьевой водой.
— Здравствуйте, паринтеле! Вы хотя бы заглянули ко мне на прием. В такую грязь бочку могут таскать и люди помоложе! Заходите сегодня же, я запишу вас на завтра.
Старик вытер потное лицо.
— Благодарствую. Да, в грязь бочка кажется вдвое тяжелее. Но я не зайду за освобождением.
— Почему?
— Эх, молодой человек, молодой человек! Да ведь вся наша жизнь в руке божьей. Как вы этого не понимаете? И увиливать здесь нечего — увильнешь от бочки с водой, бог пошлет воз с камнями. Раз мне ниспослано испытание, значит я его заслужил и должен терпеть! Во всей нашей жизни есть большой внутренний нравственный смысл, и сам принижать себя я не могу!
Иона говорил медленно, отсутствие зубов мешало выговаривать слова. Он был очень стар. Однако бодро улыбнулся.
— Поить водичкой алчущих — это прекрасно, доктор!
Я не нашел что ответить. Анечка сказала:
— Раньше бочку возил Чемберлен.
Старик посмотрел куда-то вдаль черными глазами с мутноватой синевой. И вдруг тряхнул головой, словно вспомнил что-то радостное.
— Когда я учился в Петербургской духовной академии, слава Чемберлена гремела. Гордый был человек, могущественный, государственный. Но бог захотел — и он был впряжен в лагерную бочку! Конечно, большевики помогли — сила бесовская весьма велика. Но вы поняли смысл сего? Чемберлен очистился от земной гордыни и предстал перед Судом божьим в образе скромного труженика! Впрочем, большевики, если возьмутся как следует, то доконают кого хотите!
Иона вдруг нахмурился. Сказал с сердцем, перекидывая через тощую шею и грудь мокрую лямку:
— А вы говорите — освобождение! Отойдите от меня, искуситель! Не лишайте меня пути господня!
Паринтэ Иона натужился, бочка, расплескивая воду, покатилась по лужам.
— Он меня не понял, — задумчиво проговорила Анечка. — Бедный отец Иона!
Я вздохнул и стал делать закрутку.
— А может быть, он самый счастливый из всех нас: денно и нощно наши сердца жжет огонь протеста против несправедливого осуждения и жажда свободы. А у него никаких таких мук нет: все в руке божьей, и крышка! Даже бочку и лямку в восемьдесят пять лет он приемлет с радостью, не говоря уже о сроке в двадцать пят лет. Я ему завидую, Анечка!
Мы медленно брели по мокрой траве. Кругом сновали люди, взяться за руки было нельзя, я просто незаметно держал ее маленький, мягкий пальчик.
— Отец Иона — самый старый из наших лагерников?
— Нет, здесь есть дед с Украины, Федот Осипенко. Ему сто пять лет. Срок — четвертак.
— За что ему столько дали?
— Дед неграмотный, я ему написал заявление о пересмотре дела и узнал его историю. Немцы летом оставили его в селе стеречь хаты, а все население выгнали на работы. Дед сидел на табуретке у шоссе. Воров тогда шныряло кругом много. Какой-то человек вдруг пробежал через дорогу и скрылся в чьей-то хате. Потом подскакали немецкие кавалеристы: «Где есть рус?» Дед указал пальцем: «Там». Бежавшего нашли и куда-то увели. А в первой же советской части, освободившей это село, командиром оказался этот беглец — он был не вором, а военнопленным красным командиром, бежавшим из этапной колонны.
Потом он бежал второй раз и удачно перешел фронт. Старика узнал с первого взгляда и сдал в СМЕРШ как гитлеровского пособника. И, отдохнув, через час двинулся со своей частью дальше.
…Впереди еще ковыляла на ухабах бочка, из-под которой мелькали две грязные худые ноги.
— Бедные старички! — покачала головой Анечка.
— Бедный Чемберлен! — сказал я. — Помнишь, Анечка, малиновых раков в рогожном куле? А? Как все это было давно! Почти целых три года назад!
— Целых… Да, в лагере три года — много. Как тридцать на воле. Помнишь Островского, Майстраха — хорошие были люди. Отчего тогда умер Островский?
— От карбункула на шее. Он был очень слаб. У него начался сепсис. Я его переслал в хирургическую больницу. Он прошел мимо как тень.
— Славная тень!
— Да. Затем взяли в этап Майстраха. Потом умер от сердечной недостаточности геройский Георгий Абашидзе. Мимо нас прошло много-много людей. Нас в зоне тысяча человек, и всю тысячу мы видим каждый день с утра до вечера. Триста пятьдесят шесть тысяч встреч в год. Мы дружим, Анечка, четыре года. За это время мы видели вокруг себя почти сто пятьдесят тысяч человек. Мы всем им смотрели в лицо.
— Если считать с этапниками, то их было больше вдвое или втрое.
Да. Мимо нас прошло население целого города — мы стояли, взявшись за руки, как сейчас, а люди шли и шли мимо, задевая нас своими горестями и радостями. Иногда умирали у наших ног. Фантастическое зрелище!
Мы остановились под березками и долго молчали. Оба думали об одном — какой удивительной формой существования является лагерная жизнь…
— Смотри, даже доктор Минцер вышел сегодня погулять! Подойди к нему, скажи по-немецки несколько ласковых слов!
Это была странная фигура — по одежде лагерник голодного сорок второго года, то есть скелет в мелкодраном грязном тряпье, но с головой еврейского пророка — снежно-белыми лохмами над смертельно-бледным лицом, на котором голубым пламенем светились глаза — большие, добрые и безумные.
Я жил с доктором Минцером в Берлине в одном доме в начале тридцатых годов. Нас столкнул случай, какими наполнена жизни разведчика. Минцер был процветающим берлинским специалистом, врачом с именем. Он происходил из еврейской семьи, бежавшей из России в пятом году от погромов, и не забыл ни русского языка, ни своей беспокойной родины. После прихода к власти Гитлера Минцер продал все, что имел, купил вагон медикаментов и преподнес его в дар Советскому правительству, а сам приехал сюда, чтобы работать по специальности. Был арестован как гитлеровский шпион, осужден на большой срок и послан в Красноярский лагерь, где мы и встретились при пересылке. Там он исполнял обязанности главного врача зоны и ходил в берлинском модном костюме и лаптях. Мое появление потрясло старика, он ухватился за меня, как за живой обломок его прежней счастливой жизни. Когда меня уводили в этап, Минцер сунул мне в руки кусочек туалетного мыла и прорыдал: «Это берлинское мыло. Последнее воспоминание. Единственная моя драгоценность. Ее вам и отдаю. Больше у меня ничего нет».
Кусочек я вывез из Норильска в Сиблаг — он счастливо прошел сотни обысков. Здесь, в Суслово, я снова встретил Минцера. Он работал врачом в Маротделении и на общественно-показательном суде встал и в защиту обвиняемого сказал: «Я думаю, граждане судьи, что обвиняемый нарушил дисциплину под влиянием болезни: у него тюремный психоз». — «В Советском Союзе нет таких болезней, здесь не ваша гитлеровская Германия!» — ответил судья и попутно дал Минцеру за антисоветскую агитацию один год работы на известковых карьерах в Искитиме. Это — штрафной лагпункт, и условия существования там особые, специальные. Минцер к концу года там сошел с ума и теперь был переброшен в Суслове для формального отбывания срока.
— Гутен таг, герр доктор! — сказал я согнутому дугой оборванцу и учтиво приподнял шапку.
Минцер взялся рукой за березу и долго рассматривал меня. Потом с трудом разогнулся и вдруг закричал: