Я прополз около трехсот метров и пробежал километра полтора. Показалось, что все-все позади. Вся жизнь. А со мной пустота, гул в ушах и легкий утренний ветерок. Стрижи со свистом пикируют по моему следу, промятому в пшеничном поле. Наверное, собирают урожай моей пахоты…
На той высотке, откуда мы начали бросок, появилось несколько фигур, они меня заметили, — но это уже были наши.
И как только слово «наши» возникло, тут же все снова пошло кувырком. Я жив. Сумка больше не оправдание. На шоссе лежат трое — они тоже наши, в пшенице возле мотоцикла Гришин, и если ему придется вести бой, то будет ему худо — он тоже наш. И вообще все оборачивалось вяжущим чувством какой-то большой вины. Конечно, есть такой грозный приказ, карающий водителя за брошенную на поле боя технику, если она исправна. Но не приказ, одна мысль билась оправданием: «Я сейчас, вот только добегу, отдам сумку и вернусь в засаду. Вернусь в засаду — только бы он продержался! Ведь я уже был сегодня на краю и заглянул туда — а раз я живу, то и отвечать мне за все. Хуже уже не будет. И самое главное — нам надо во Львов, к Пигалеву».
На шоссе стояли трое из экипажа первого мотоцикла и рядом с ними были те два наблюдателя, что проводили нас, уверив, будто танк мертв.
Когда я подошел к ним, то увидел на их лицах ту же приговоренность, что тащилась вместе со мной через все пшеничное поле. Я не сказал им ни слова. Командир машины был легко ранен в шею, и наспех накрученная повязка то ли взывала к прощению, то ли наводила на мысль о суровом возмездии. Командир понуро смотрел на меня, готовый ко всему. Его водитель нарочито усердно заводил мотоцикл, а маленький автоматчик, недавно прибывший с пополнением, стоял навытяжку, желая произнести что-то торжественное, но так ни звука из себя не выдавил.
Мне пришлось зарядить автоматные кассеты и снова взять гранаты. Полевую сумку отдал старшему дозора и приказал немедленно доставить в штаб батальона. Я тоже делал все как-то скованно, словно в густой патоке, а в сущности, пытался скрыть неистребимое чувство вины. Затаенное, ранящее, оно обволакивало и лишало возможности прямо смотреть людям в глаза, лишало всего того, что было непреложным, самым главным, за что, в общем-то, можно было и умереть.
— Т-товарищ, а т-товарищ лейтенант, — еле выговорил маленький автоматчик из экипажа первого мотоцикла, — я, ппожалуйста, ссс вами, ппожалуйста, а-а-а?
Я сразу определил — татарин, да еще заикается от волнения. Худенький, стройный, с большими черными глазами и униженной просящей гримасой. Я испугался, что у меня в этот миг могло быть такое же лицо, как у него. Отделаться от постыдного чувства можно было только одним способом: все бросить и туда, в самую гущу. Там Гришин и убитые. Надо было взять кого-то другого, а не этого маленького автоматчика, но я не мог отказать ему. В сущности, он просил одного — права на искупление вины, пока о ней никто не сказал вслух. До этого момента он хозяин своего поступка, вправе его исправлять, и эта вина — пока его собственная вина. В заклад он отдавал все, и отказывать не полагалось.
— Валяй. Только живо.
Не успел произнести этих слов, как он уже что-то передавал своим, что-то брал, рассовывал за голенища сапог и в карманы.
По шоссе, поднимая пыль, мчалась автомобильная установка гвардейского миномета «катюша». Командир лихо выскочил из автомобиля, подбежал к нам. Всем своим видом он показывал, что это место — его огневая позиция, он здесь хозяин и должен немедленно дать смертоносный залп по опушке леса, где в полевом бездорожье, пересекая шоссе, движется немецко-фашистская колонна.
Я быстро договорился с лейтенантом, он даст маленький залп по опушке, когда мы войдем в кольцо засады, и если наша операция будет удачной, то мы зеленой ракетой вызовем оставшийся мотоцикл, и тогда лейтенант даст второй — большой залп. А дальше видно будет.
Была у меня к гвардейскому лейтенанту еще одна сугубо личная просьба: я очень просил его не промахнуться. Потому как небольшой недолет — и реактивные снаряды накроют вражью засаду, а там в самой середине наш Гришин, да и мы с маленьким автоматчиком можем оказаться в этой середине — тоже не чужие.
— За кого меня принимаешь? — Лейтенант неожиданно обиделся и надул губы. — Здесь высшая математика. Логарифмы!
Меня восхитила его убежденность, и стало завидно, потому что в моем деле логарифмы не помогали. На том и расстались.
Когда мы уже порядком отошли от своих, я спросил маленького напарника:
— Тебя как звать-то?
— Раян, — сразу ответил он, и глаза его заблестели. — Раян Гильметдинов.
Это означало, что у нас есть контакт, или, попросту говоря, мы благодарны друг другу.
Рассчитывать на то, что везение повторится, нельзя. Это просто глупо — верить в то, что невероятное везение может повториться… От укрытия к укрытию короткими перебежками, а потом двести-триста метров на брюхе.
Путь к месту нашего недавнего поражения оказался чуть легче, чем путь оттуда. Подползли к немцам со стороны их ног. Они все еще не сняли засаду, но, видимо, вынося убитых и раненых, ополовинили состав и разомкнули кольцо.
Гришин встретил нас без всякого удивления, не выказал радости (ну хоть бы для приличия изобразил что-то на морде). Будто мы пришли к нему не в засаду, а… Ладно, плюнули. Приготовились к бою, ждем залпа.
Как только «катюша» загремела, я сразу понял, что гвардейский лейтенант в средней школе чего-то недобрал. Математика подвела. Ракеты шли слишком низко над землей, и четыре снаряда накрывали одним махом и немецкую засаду и нашу троицу. Типичный недолет! Мы знали, что «катюша» грозное оружие, но не догадывались, какой это кромешный ад, когда лежишь там, где рвутся ее чушки. Нашего мата не было слышно. Только гигантские вертикальные столбы огня, свист тысячи осколков, нестерпимая, мигом наступившая жара, черные клубы дыма на месте разрывов и маленькие аккуратные воронки, обгорелая пшеница, истошные крики немцев — вот что такое «катюша». За достоверность этого впечатления ручаюсь не полностью — сам потрясен был выше всякой меры.
За первым прицельным выстрелом обычно идет основной залп. Это немцы тоже знали. Они свои знания привыкли обращать в действие и поэтому бросились бежать. А мы поднялись. Все трое. Разом. Не сговариваясь. Черные, какие-то зажаренные, но поднялись. Теперь стреляли только наши три автомата. Засада разбегалась врассыпную. Глаз хватал сразу пять-шесть черных спин. Некоторые из бежавших ныряли в тлеющую пшеницу и оттуда уже не поднимались.
— Ракету! Зеленую! — вспомнил я.
Раян запустил в небо зеленую ракету.
К нам по шоссейке мчалось мотоциклетное подкрепление — водитель, раненный в шею, и в коляске автоматчик, — а над их головами с напорным трубным воем вырвался из установки в ясное небо основной могучий залп «катюши». Не доверяя больше логарифмам, мы снова плюхнулись наземь. На этот раз зря. Лейтенант наконец дал своим ракетам высшую математику, и они полетели одна за другой с воинственным курлыканьем над нашими головами. Мы бросились к мотоциклу Гришина и на руках стали подкатывать его к шоссе.
Залп накрыл опушку, и там столбы огня и черного дыма играли на фрицевых шкурах. Лейтенант расчищал нам путь, а мы на плечах перетаскивали мотоцикл через кювет…
Вот тут надо бы сосредоточиться, чтобы понять научную основу загадочного явления: на видном месте на дне этого самого кювета лежал… (не буду употреблять никаких эпитетов) пистолет «ТТ» номер БМ-3118, два патрона в обойме, третий в канале ствола. Мой! Тот, что самовольно исчез час назад, теперь самовольно явился. Ну погоди до батальона! Найду этого тихоню — начальника боепитания — и тут же поменяю пистолет. Он мне больше не нравится, этот 3118, хоть я ему кое-чем обязан. И вообще нельзя воевать с тем самым пистолетом, из которого хотел застрелиться.
А через несколько минут мы уже мчались к Львову. Все тяжелое, унизительное, включая груз собственной вины, сорвалось с наших плеч и осталось у подбитого немецкого танка. По крайней мере, тогда мы были в этом уверены. Ведь в нашей пятерке не было ни одного старше двадцати двух лет. А самый молодой, Раян, сидел на заднем сиденье за спиной Гришина и перекрикивал встречный ветер: