Когда Колин в 1941 году приехал в Индию и написал мне из Мирута, я чуть с ума не сошел от радости. Но длилось это недолго. Я понял, к чему идет, и смирился. Если б он приехал прямо в Майапур, еще можно было бы на что-то надеяться. Но Мирут был далеко. И казалось невероятным, что его могут перевести в другой гарнизон так близко от Майапура, что мы сможем встретиться. И с каждой неделей он все яснее должен был понимать, какая пропасть разделяет его, человека с белой кожей, и меня, темнокожего индийца без официального положения, который едва зарабатывает себе на жизнь и живет в туземном городе. Он должен был почувствовать, как эта пропасть все расширяется, и увидеть, что ее не перешагнуть, потому что и желания перешагнуть ее не осталось. Я вспомнил, в какой ужас пришел когда-то сам, какое отвращение вызвала у меня вся эта грязь, вонь и убожество, и понял, что Колин должен был почувствовать то же самое. Но ему-то будет куда бежать. Будет где и в чем искать убежища. И это убежище станет ему необходимо, а потом он проникнется сознанием, что его долг — оберегать это убежище от посягательств извне, и постепенно привыкнет к тому, что это и есть настоящая Индия — клуб, офицерское собрание, бунгало, английские цветы в палисаднике, чистенькие слуги в белом, доступные формы отдыха и развлечения, первоочередное обслуживание в магазинах и на почте, в банках и в поездах, — все, что требуется, чтобы не сойти с ума, что способствует утверждению твоего «я» и питает твои предрассудки.
И даже если б у Колина хватило характера устоять против этих физических и психологических искушений и он разыскал бы меня в Майапуре, где мы могли бы встретиться и спокойно, не спеша поговорить? С тех пор как началась война, даже офицерам запрещено появляться в черном городе, кроме как с особыми поручениями. В клуб «Джимкхана» мне хода не было. А как бы он воспринял тот, второй клуб, который мне и самому противен? Если б мы встретились в отеле Смита, могла бы произойти неловкая сцена. Тамошний хозяин, англо-индиец, охотно принимает только важных индийцев, а не какую-нибудь шушеру. В Китайском ресторане офицеров кормят только на втором этаже, а из индийцев наверх пускают только офицеров. Мы могли бы сходить в кино, но ему не понравилось бы сидеть в тех рядах, где разрешается сидеть мне. Есть еще Английское кафе, но оно недаром называется английским. Будь его часть расквартирована в Майапуре, мы, возможно, могли бы встретиться на часок-другой у него. Или он мог бы получить разрешение переехать на тот берег и навестить меня в доме тети Шалини. Все эти возможности я перебрал, все это обдумал. И конечно, пришел к выводу, что единственный неизменный фактор — не столько место встречи, сколько твердая решимость встретиться. Ну может ли какая-нибудь дружба уцелеть в таких условиях?
Из Мирута его перевели в Амбалу, потом куда-то под Лахор. В первом письме он писал, что, судя по карте, Мирут не так уж далеко от Майапура. Во втором писал, что едва ли окажется так близко, чтобы можно было повидаться. В третьем вообще не упоминал о встрече. И тогда я догадался, что худшее произошло, всего за каких-нибудь три месяца. Он увидел то, что мог обозначить как мою Индию. И пришел в ужас. Откуда ему было знать, что и я сначала пришел в ужас? Откуда ему было знать, что я три года надеялся, мечтал о спасении, а спасения ждал от моей английскости и моей дружбы с англичанином? Откуда ему было это знать? В одном отношении я был больше англичанин, чем он. Он, как англичанин, мог открыто говорить о своем отвращении, если не о страхе. Я же, как обангличаненный индиец, не смел и заикнуться об этом в письме к нему, чтобы не услышать в ответ, что все это истерика. И я понял, что произошло самое страшное: увидев своими глазами то, что ему пришлось назвать моей Индией, он только укрепился в подозрении, что я вернулся в родную стихию.
Я сказал, что понял. Но верно ли это? Ведь я все еще старался оправдать и Колина, и себя. Когда не было письма из Лахора, разве я не говорил: «Ничего страшного, он ведь не гражданский служащий, которому только и дела, что встать, поесть, пойти на работу, а вернувшись домой, посмотреть, не принес ли чего почтальон». А когда война придвинулась ближе, когда японцы бомбили Перл-Харбор, вторглись в Сиам, в Малайю и в Бирму и даже переполошили английский курятник в Майапуре, разве я не говорил себе: «Бедный Колин, опять угодил в самое пекло»? И даже стыдно мне было, потому что у меня не хватило мужества сохранить верность чему-то безусловному, моему английскому воспитанию — вступить в армию, воевать за тех, кого я когда-то считал своими, хотя здесь они меня своим не считают. И разве я не понимал, какую никчемную жизнь вел с 1938 года — дулся не хуже этих несчастных клерков, которых сам же презирал, новых друзей не завел, в ответ на доброту тети Шалини не дал ей ничего такого, что она могла бы понять как любовь или хотя бы благодарность!
А потом я увидел их. Английских солдат в военном городке, со знакомым названием полка на погонах. В январе 1942-го. Знакомым по письмам Колина сначала из Мирута, потом из Амбалы, потом из-под Лахора. Капитан К. Линдзи, название и номер полка, адрес и в конце — «Индия».
* * *
— Это он так говорил о Колине (сказала сестра Людмила), когда я второй раз увидела его пьяным. После того как он побывал в храме с ней, с той девушкой. Тут он все это мне и рассказал. А ей не рассказывал. Когда она приходила в Святилище проститься, я ее спросила: «Вы про Линдзи знаете?» А она подумала минутку и ответила: «Нет, расскажите».
Но я сказала: «Неважно». И правда, тогда это уже не было важно. После стольких лет. Вам-то это может быть интересно. «Я его увидел, — сказал мне тогда юный Кумар, — или мне показалось, что это он, когда он вышел из Имперского банка и садился в армейский грузовик, а у грузовика на заднем борту были те же знаки различия, как у британских солдат на рукавах». Но он был не совсем уверен. И все еще пытался его оправдать. В то время, понимаете, когда японцы придвинули войну к самому нашему порогу, Индия уже изменилась. Уже возникла атмосфера военной спешки и секретности, и в тот день, когда ему показалось, что он увидел Колина, он пошел домой, готовый к тому, что его там ждет письмо: «Привет, мы стоим совсем близко от Майапура, я иногда бываю в городе. Где бы нам встретиться?» Но такого письма не было ни в тот день, ни позже. Тогда он подумал: нет, тот человек был не Колин. Колин не мог бы приехать в Майапур и не известить меня. Не могла Индия так его изменить. Это немыслимо. Не могла Индия так изуродовать человека, тем более Колина.
Можете вы себе это представить? Изо дня в день чувствовать, что если сегодня не будет письма, то может произойти случайная встреча где-нибудь там, на северном берегу? Он каждый день ездил на велосипеде в редакцию «Майапурской газеты», а иногда еще из редакции с каким-нибудь репортерским заданием. И вот что еще он мне рассказал. Что даже как репортер он оставался невидим для белых. Где он только не бывал, о чем нужно было писать: джимкхана, выставка цветов, парад горных стрелков, спортивные соревнования Средней школы, выпуск Технического колледжа, крикетный матч Технического колледжа, юбилей больницы! Он знал в лицо и по имени почти всех важных английских чиновников и всех без исключения видных индийцев, но они-то его не знали, потому что на этих мероприятиях, понимаете, неизменно присутствовал так называемый распорядитель, и только он имел дело с юным Кумаром, да и то не всегда, потому что на особо торжественные празднества являлся и мистер Лаксминарайан. В тот день, то есть в тот день, когда он второй раз напился, он мне сказал: «…ну да, было время, когда я думал, что создам себе имя. Люди будут читать „Газету“ и говорить: „Какой отличный английский язык! Просто великолепный. Кто такой этот Кумар?“ А они меня и по имени не знают. В лучшем случае я — „парень из „Газеты““. Моего имени никогда не печатают. Никто не знает, что я вообще существую. Я — всего лишь смутно знакомая внешность. Но это было предрешено. Лаксминарайан меня эксплуатирует. То держит на цепи за столом, чтобы переводил безграмотный английский язык на приличный английский, то пошлет куда-нибудь. Но я всегда — только анонимный винтик в его анонимной машине. Один англичанин как-то сказал ему при мне: „Послушайте, Лаксминарайан, что случилось с вашей газетой? Если не считать „Сюжетов“ за подписью „Прохожий“, она стала совсем не смешная“. А он только посмеялся в ответ. Не стал объяснять, почему не смешная. Это он, понимаете, наказывает меня за Видьясагара, за все на свете, за свои собственные грехи».