После так называемого доклада об арестах Роналда отпустили и опять занялись моими показаниями и стали задавать вопросы, и я поняла, что доклад Роналда был так неубедителен, что ничего не доказал, однако же мог доказать что угодно. Судья Менен до сих пор молчал, то есть не задавал мне вопросов, но к концу сказал: «Я должен вас спросить, почему вы отказались хотя бы попытаться опознать арестованных» — а оно так и было. Когда волнения в Майапуре немного утихли, они хотели было поскорее довести это дело до конца и больше к нему не возвращаться. Я ответила: «Я потому отказалась от попытки опознать их, что это, безусловно, не те люди. Если нужно, я и в суде это повторю».
Судья Менен сказал, что в отношении «этого Кумара» он меня понимает, но что мой отказ опознать остальных может быть истолкован как преднамеренная обструкция со стороны главного свидетеля, что, возможно, позволит обвинению поступить вопреки показаниям этого свидетеля, поскольку может быть признано, что он вообще не заслуживает доверия.
Я обдумала его слова. Мистер Поулсон немного приободрился. Его не смущало, что Менен — индиец и, возможно, не должен бы так говорить с белой женщиной. Сейчас устами Менена говорил Закон. Он, видимо, решил, что умный старый судья припер меня к стенке с помощью юридической закорючки, напомнив мне, что даже главный свидетель не имеет права мешать Короне при отправлении правосудия. Но мне показалось, что я вижу Лазейку. Да я и не была убеждена, что сам судья Менен чувствует себя так уж уверенно. Я сказала: «Если мои показания можно поставить под сомнение по этой причине, неужели они станут более надежными, когда я разыграю некий фарс — посмотрю на этих людей без малейшего намерения сказать, что я их узнала? Вам хочется, чтобы я разыграла этот фарс? Ведь вам пришлось бы положиться только на мои слова. Если я просто на них посмотрю, разве я этим заслужу больше доверия?»
Лицо у Менена даже не дрогнуло. Он сказал, что они по-прежнему будут исходить из предпосылки, что я говорю правду, напомнил мне, что все расследование строится на этой предпосылке, а вопрос о надежности моих показаний мог возникнуть только в связи с моим отказом от попытки опознания. И продолжал: «В своих показаниях вы сказали, что какое-то мимолетное впечатление от тех, кто на вас напал, у вас осталось. Они запомнились вам как крестьяне или батраки. Так почему же, если у вас создалось такое впечатление, вы отказываетесь по мере сил помочь нам в важном деле — установить, есть ли достаточно оснований держать этих людей в заключении?»
Глядя на него, я подумала: «Ты тоже знаешь, что это не те люди. Ты хочешь, чтобы я отправилась в тюрьму, поглядела на них и сказала: „Нет, те мне запомнились совсем не такими“. Либо тебе нужно это, либо чтобы я вас убедила раз и навсегда, что с такими подсудимыми, как эти мальчики, передавать дело в суд — безнадежная затея».
Но я все еще боялась встретиться с ними лицом к лицу. Была уверена, что они ни при чем, а все же… Не хотела я на них смотреть. Если б это оказались они, была опасность — хоть и небольшая, — что при виде меня они струхнут и припутают Гари. Если это окажутся они и я их узнаю, мне придется ответить: «Нет, это не они», а этого я тоже не хотела. Я не была уверена, что сумею это произнести как надо, даже ради Гари. Такая ложь мне претила. Одно дело — попытаться пресечь несправедливость, а другое — ставить палки в колеса правосудию.
Я сказала: «Нет, помогать вам я не буду. Один из этих людей невиновен. Если один невинный будет осужден, виновность других меня уже не интересует. Я категорически отказываюсь даже близко к ним подойти. Мужчины, которые меня изнасиловали, были крестьяне. Мальчики, которых вы держите под замком, — нет, так что они почти наверняка тоже невиновны. И между прочим, они ведь все индусы?»
Мистер Поулсон подтвердил: да, все индусы.
Я улыбнулась — ай да я, здорово я это подстроила — и сказала: «Тогда вот еще что. Один из тех мужчин был мусульманин. Он был обрезан. Если вам интересно, откуда я это знаю, могу объяснить, но предпочла бы не вдаваться в подробности. Один из них был мусульманин. И все они были хулиганы. Сверх этого я ничего не могу вам сказать. Все, что могла, сказала. Впечатление, которое от них осталось, достаточно сильное, чтобы я могла сказать „Нет, это не они“, но недостаточно сильное, чтобы сказать „Да, это они“. Почем я знаю, может, это английские солдаты зачернили себе лица. Сама я не очень-то в это верю, но, если такое мое заявление может убедить вас, что хотя бы один из задержанных вами невиновен, тогда я это заявляю».
Мистер Поулсон и тот молодой человек, чью фамилию я не запомнила, были явно потрясены. Менен пристально посмотрел на меня и сказал: «Благодарю, мисс Мэннерс, больше вопросов у нас нет. Мы сожалеем, что были вынуждены подвергнуть вас этому допросу».
Он встал с места, и мы все встали, как будто находились в зале суда, а не в столовой дома Макгрегора. Но на этом сходство кончилось. Судья Менен не вышел из комнаты, а остался стоять, ясно показывая, что предлагает мне выйти первой. Когда я дошла до двери. Джек Поулсон обогнал меня и отворил дверь. Чисто автоматический жест, колесико в англо-индийском механизме. Но я нюхом чувствовала, до чего он ошеломлен. Точно проглотил какую-то горькую ароматическую травку, вызывающую паралич.
* * *
Я пошла наверх и налила себе джину. Я воображала, что все позади, что я победила и Гари выпустят через несколько часов или на следующий день. Вышла на балкон, как часто выходила за последние две недели. Во время беспорядков оттуда были слышны крики, стрельба и грохот грузовиков и машин, носившихся по всему кантонменту. Последние два-три дня у наших ворот дежурили полицейские. Говорили, что наш дом в опасности, но мы тревожились не столько за себя, сколько за Анну Клаус. Одно время она оказалась как в плену в Женской больнице на туземном берегу реки, мы несколько дней ничего о ней не знали. Миссис Уайт предлагала нам с Лили переселиться к ним, но Лили не захотела. И я тоже. Вот тогда и появилась полицейская охрана. При виде ее я и сама чувствовала себя пленницей. Роналд не появлялся. Он поставил на мне крест. Я чувствовала, что почти вся европейская колония тоже готова от меня отречься, если уже не отреклась. Это меня не смущало. Я уже считала, что всем нам, белым, недолго осталось здесь властвовать. Это тоже меня не смущало. Однажды вечером Лили рассказала мне, что мятежники ворвались в тюрьму. Я подумала — вот и хорошо. Они освободят Гари. Я тогда не знала, что он содержится в другой тюрьме. Но подумала: теперь власть возьмут в свои руки индийцы. Может быть, они меня не тронут. Может быть, Гари придет к нам. Но отчетливо представить это не могла. Все это были фантазии. Уже вызвали солдат, в городе стреляли, и для нас это был только вопрос времени, а для них неизбежное поражение. Робот работал.
А за Анну и за сестру Людмилу я очень тревожилась. Из всех белых, с которыми я была знакома, только они жили и работали на том берегу. Позже сестра Людмила рассказала мне, что она, невзирая на комендантский час, каждый вечер выходила с мистером де Соузой и носильщиком. Работы им хватало. Раза два полицейский патруль заворачивал их обратно, но обычно им удавалось улизнуть. «Дом смерти», как его называли, не пустовал. И каждое утро туда являлась полиция и женщины, чьи мужья или сыновья не вернулись накануне домой.
И за тебя я тревожилась, пока Лили не сказала мне, что Робин Уайт по ее просьбе передал тебе через официальные каналы, что я жива и здорова. Они сделали все возможное, чтобы мое имя не появилось в здешних газетах. Из этого, конечно, ничего не вышло. Счастье еще, что мы успели поговорить по телефону еще до того, как мое имя стало известно. Я и так боялась, что ты примчишься в Майапур. Спасибо тебе, что не приехала, что поняла. Будь ты со мной, я бы этого просто не вынесла. Я должна была справиться с этим одна. И Лили, спасибо ей, тоже это поняла. За ее спокойствием я сперва увидела осуждение, потом это чисто индийское безразличие к физической боли. Но ее безразличие, конечно же, было вполне «европейское», цивилизованное, как у тебя, как у меня самой. Бывает такая боль, и своя и чужая, которой лучше не касаться — не от черствости, а из деликатности. Спокойствие Анны было немного другое — тоже европейское, но еврейское, с примесью чувства самосохранения, словно она избегала напоминаний о боли, потому что такие напоминания переключили бы ее сочувствие ко мне на память о собственных страданиях. Соблюдая такую дистанцию, она сумела установить между нами дружбу, доверие, уважение — уважение того порядка, какое может возникнуть между чужими людьми, когда они почувствуют друг в друге силу характера. Большего и желать нельзя. Но любовь питается из других источников, правда? Вот как у нас с тобой, и ведь это не только родственное чувство, такая же любовь связывает меня с Лили. Она может все преодолеть. Она существует, но объяснить ее можно не всегда, потому что доверие в нее не входит, разве что в том смысле, что доверяешь потому, что любишь. Начинаешь доверять уже после того, как научилась любить.