– Видите ли, товарищ полковник, – начал он и заволновался неостановимо, заикаясь и недоговаривая слона. – Видите ли, о правильности решения, как выходить с Черных болот, мне судить трудно… Но остальные факты! Они перевраны, поставлены с ног на голову, их даже как-то неудобно опровергать. Вот вы говорите, например: самосуд. Не было самосуда. Было постановление Военного совета, коллективное мнение: покарать предателей и палачей.
– Трибунал подменили, – сказал Подгорельский.
– Подменили, ибо его нет. Военный совет – он же трибунал.
– Но протоколом-то оформили?
– Нет. Не до писанины, условия не те.
– Согласен… Но какая была нужда тебе собственноручно расстреливать Крукавца?
– Личные обстоятельства. Возможно, мне и не стоило самому приводить в исполнение приговор Крукавцу. Но это форма, а существо правильное: предателей и палачей своего народа надо уничтожать.
– Согласен…
– Возьмем другой факт: якобы я пригрел карателя. Да не каратель это, а врач! Нужный нам позарез! Докладываю: врач-немец приносит отряду ощутимую пользу.
– Так, так…
– Или другой факт: регулярные занятия по боевой подготовке не проводились. Да как же проведешь регулярно, когда бои и марши несколько суток кряду, разбросанность операций, личный состав в отрыве.
– Оправдываешься неплохо…
Он действительно оправдывался. Выхватывая из ряда обвинений то одно, то другое, то третье, путая главное с второстепенным, он горячо, сбивчиво и не весьма доказательно (понимая это!) отводил от себя обвинения. Волощак не вступал в беседу, Подгорельский подбрасывал реплики и вопросы, округлый его живот ходил под гимнастеркой, на рыхловатой груди – два ордена, они за гражданскую войну, – первостатейный был рубака этот раздавшийся в теле донец с седыми усиками под вздернутым носом, его шашка всласть погуляла-посверкала над белогвардейцами, белополяками, басмачами. Но он и умен, наверное, – так тем паче! Хочется верить: Подгорельский не предубежден! А может, наоборот, предубежден? Потому что есть и вторая тема разговора – довойна?
– Ты меня во многом убедил, – сказал Подгорельский. – Хотя и не во всем… Да это и немыслимо в одной беседе. Еще будет возможность побеседовать с тобой и другим лицам…
Что это за лица? О чем и как будем беседовать? Для установления истины целесообразно было бы добеседовать здесь, на месте, а не за тридевять земель отсюда. Но целесообразность эту определяет Подгорельский, а не Скворцов.
– Ты в плену находился? – спросил Подгорельский.
– Был два дня. Сбежал.
– Так, так… Теперь вот о чем… Накануне войны ты обвинялся в действиях, идущих вразрез с руководящими указаниями. В том, что распространял пораженческие слухи, ориентировал личный состав подразделения не в том направлении.
(Скворцов стал обильно потеть – от приступа страха, пожалуй, лишь раз он так еще потел, в юности. Шел под вечер городским кладбищем, и к нему пристроилась девчушка: «Мне боязно, можно с вами пойти?» На кладбище паслись урки, краснодарская милиция сюда предпочитала не наведываться, да и Игорь предпочел бы не наведаться, но спешил, спрямлял путь. И вот возмездие: из кустов впереди и сзади выходят парняги – татуировка, фикса. «Ага, возлюбленные!» Девчушка чуть не упала от ужаса, Скворцова холодным потом прошибло. Приступ страха был так велик, что родил парадоксальную, безумную отвагу. Игорь проорал: «А-а, суки! Зарежу!» – схватил попутчицу за руку и ринулся на уркаганов, те опешили и пропустили их. Игорь и девушка бежали, будто за ними гнались бешеные собаки. И долго потом – неделю, месяц, полгода – Игорю становилось муторно, когда вспоминал, как унизительно улепетывал от негодяев.)
– Дело на тебя было заведено. И до сих пор, как сам понимаешь, не закрыто.
Значит, довоенное прошлое в худших своих проявлениях висит над ним, держит цепко, душит мертвой хваткой. Но преодолей приступ страха, вспомни о самообладании и мужестве. Иначе ты будешь презирать себя. Что тебе бояться после выпавшего на долю, перенесенного, выстраданного? Скворцов стряхнул ладонью капли со лба:
– Это по докладным майора Лубченкова?
– Да, по докладным.
– И на войне его кляузы действительны?
– Кляузы? Лубченкова не трожь. Он до войны сигнализировал, как подсказывал долг. А в войну погиб. Под Киевом, осенью. Командовал комендатурой. Прикрывал КП фронта. Раненым захватили. Пытали. Он не выдал военной тайны. Облили бензином и сожгли. Так что не тронь.
– Не трогаю, – сказал Скворцов. – Мертвые для меня святы.
Это так – святы. И все ж таки на горле он ощущает тиски, пусть мертвая хватка не майора Лубченкова – но чья? Как разомкнуть и отбросить эти тиски?
– Слушай, Скворцов: я не считаю твое поведение накануне войны политически сомнительным. Жизнь подтвердила правоту твою, а не Лубченкова, хотя тревожить его тень не стоит…
У Скворцова комок встал в горле: значит, все-таки правда за ним, полковник Подгорельский подчеркивает! Хотел что-то сказать и не сказал: помешала спазма. Подгорельский видел это, ждал, давая возможность высказаться. Не дождавшись, сам сказал:
– Мое мнение: дело на тебя надо закрывать. Что касается бытового разложения, со свояченицей, мол, путался, во Львове напился… это, конечно, не украшает твою нравственность…
– Я не путался, я любил ее, – сказал Скворцов.
– Ну любил… Так ведь ты был же и женат? Я не ханжа, понимаю: твои годы молодые, горячие, мог и увлечься и полюбить. Тем не менее ситуация… как бы определить… пикантная, дающая повод для кривотолков, для осуждения. Ну, как я понимаю, война очистила тебя от того наносного, что было. Прошлое быльем поросло, поставим на нем крест. Свои прегрешения, какие были, ты искупил… ну, пьянка, дебош… Это не политика, но и не сахар… Ладно, теперь-то ты другой. Что скажешь?
– Скажу спасибо, товарищ полковник.
– За что?
– За то, что могу свободно вздохнуть!
– Дыши, дыши. Полной грудью. – Подгорельский властно, разрешающе улыбнулся. Он и Волощак жевали, а Скворцов глядел на них и думал: «Справедливость восторжествовала, потому что правда неодолима. Какое счастье для меня, что Подгорельский думающий и чувствующий человек! И Волощак с Емельяновым меня поддержали! Но хорошо, но допустим: приехал бы не Подгорельекий, кто-то иной, кто не разобрался бы, не принял бы мою сторону… Что же, после этого ты бы разуверился в торжестве правды? Нашей? Ни в коем разе! Я бы и тогда доказывал ее и тому товарищу и всем, всем! Не бывает двух правд, правда есть одна, неделимая! Верил в нее и буду верить, как ни сложилась бы моя собственная судьба… Но как-то слишком просто разрешилось с обвинениями, эта быстрота даже озадачивает… Будет ли такая быстрота и в Москве? Или там что-нибудь другое будет? И что за люди будут со мной разговаривать?» Комок в горле не проходил, но дышать не мешал.