На Военном совете отряда было решено: за совершенные злодеяния Крукавца и Мельника расстрелять; решение приняли единогласно, хотя вначале Лобода и Новожилов были за повешение; после согласились с большинством: Новожилов охотно, Лобода нехотя. На совете Скворцов попросил: до расстрела свозить Мельника в Ведьмин лес, пусть покажет, где на опушке закопаны женщины. Емельянов сказал:
– Об чем речь! Само собой.
– Я тот лес знаю, – сказал Федорук.
Вторая просьба Скворцова вызвала замешательство. Он сказал:
– Поручите мне расстрелять Степана Крукавца. Надеюсь, вам понятны мотивы…
Смущенное молчание. Емельянов нерешительно:
– Нужно ли тебе самому…
– Нужно! – твердо сказал Скворцов.
И тут его поддержал Лобода:
– Это справедливо. Мельника мы кончим сами, а Крукавца – командир.
Никто не возразил Лободе, только Емельянов недовольно махнул рукой. Скворцов сказал с той же твердостью:
– Я приведу ваш приговор в исполнение.
– Добре, товарищ командир. Выделю вам бойца.
– Никого не надо, Лобода. Я сам… А после съездим с Мельником. Федорук со мной. Лобода, поедешь?
– Да, товарищ командир. Прихвачу двух бойцов из охраны.
– Договорились. – Скворцов поднялся и вышел. Остальные остались на своих чурках, словно он может вернуться, передумав. Хотя все понимали: не передумает…
Степан Крукавец был и готов и не готов к смерти. С тех минут, когда дошло: из крысоловки не выбраться, немцы и полицаи не вызволят, рассчитывать не на кого, разве что на бога, в которого не очень верил. Коли уж ему пропадать, пускай заодно и весь мир пропадет, пускай летит в преисподнюю. Ну, издохнет Степан. Акции на его счету? Так акции у многих на счету, а они и в ус не дуют. Степану не повезло оттого, что попал к начальнику заставы, с которой были те три советки, дьявольское совпадение. Ну, застрелил их, он же не отпирается. Без насилий, без надругательств, без садизма – пристрелил. Сами виноваты: побежали. А он даже оберегал их от хлопцев, которые помышляли снасильничать. А коли откровенно, на его счету акции посерьезнее, чем с тремя советками. И эти акции возникали сейчас в памяти, не очень, однако, будоража. Было, да прошло. Вообще его падение началось с расстрела трех советок. Может, восхождение? После советок он не испытывал боязни, растерянности, жалости. Путь назад был отрезан? Но он стал сильной личностью, и это было здорово. Слабый мужчина, сильная личность? То так. На допросы его больше не водили. Он лежал на нарах, либо мерил частыми, суетливыми шажками пол от нар до двери, и по углам землянки возникали картины, не пугавшие, но которых он предпочел бы сейчас не видеть. Он не замедлял шажков, не всматривался в мимолетно возникавшие картины, узнавал себя и других и будто не себя видел – своего двойника, который еще жив, а он уже помер, даром что суетится в арестантской землянке. Кто это там, в углу, что это? А-а, было. Но прошло. Ранний рассвет. Морось. Чернеет по склону оврага противотанковый ров, глубокий, широкий и длинный – от шляха до опушки. Крукавец не управляется закурить, как слышится команда: «Приготовиться!» Ликвидируются схваченные участники подполья. Их привозят из камер смертников городской тюрьмы партиями. Так, партию за партией, мужчин и женщин отдельно, их подводят к краю противотанкового рва, выстраивают – лицом ко рву, задом к шеренге карателей и полицаев; перед Крукавцом чья-то спина, то женская, то мужская, руки на голове, – так, что затылок открыт, туда, в затылок, и надо стрелять. Крукавец нажимает на спуск… Утомительная, нудная работа, но Крукавец старается. Расстреляли первую партию заключенных, кое-как присыпали трупы землей, а уже ведут следующую партию. За два часа набили ров, из-под рыхлой глины торчат руки, ноги, головы… И опять рассвет, удобное время. Но это другой рассвет, другая акция: ликвидируют группу партизан и их семей, Вот они белеют в балке нижним бельем – верхнюю одежду, как обычно, перед расстрелом, снимают, она поступает в дележку: немцам – поценнее, полицаям – что похуже. Женщины плачут, прижимают к себе детей, партизаны, мужики из местных, из колхозного актива, кричат предсмертные проклятья – кричи, а очередь тебя перекричит. Патронов не экономят, стреляют очередями – офицеры разрешили, тела валятся на дно балки, их уже гора… И опять полыхает, аж глазам больно: пожар – не закат. Полыхают домишки, а на городской площади, у рады, заключительная часть карательной экспедиции. – казнь связанных с партизанами или сочувствующих им. И опять семьями, взрослые и дети. Каратели и полицаи в большом подпитии, потому разошлись: и расстреливали, и вешали, и резали, и в огонь кидали – взрослого не кинешь, тяжел, дети полегче, и Крукавец кидал, слыша: «Дяденька, не надо меня!», «Ратуйте, не надо, дядечка!» – он от них не отворачивался, от огня отворачивался: жарко трещит. Из огня душераздирающие крики, но ему душу не раздерут: сегодня маленькие – завтра вырастут, послезавтра вздернут того же Крукавца на первом попавшемся суку… Эти и подобные картины в углах землянки были мимолетны, но он охватывал взором и подробности, также не смущавшие его. А сновидений не было, спал крепко, сладко. Лишь однажды привиделся сон: от подводы бегут по полю три женские фигуры, и он, припав на колено, тремя винтовочными выстрелами снимает их, – проснулся в липком поту, с прыгающим сердцем. Испугался во сне, испугался потом и наяву: за это-то и призовут его к ответу…
Скворцов спустился в землянку, где содержали Степана Крукавца, и остановился посредине. Крукавец привстал с нар, попятился.
– Собирайся.
– Куда? – Крукавец попытался выпрямиться.
– Собирайся, собирайся, – сказал Скворцов, думая: когда объявить ему о смертном приговоре, сейчас, здесь, или же после, перед казнью? Решил: после, перед казнью. Посторонился, пропуская в дверях Крукавца, горбившегося, забиравшего то влево, то вправо, будто пьяный, в криво, тоже как у пьяного, нахлобученной мазепинке.
– Стой!
Крукавец остановился и без приказаний повернулся лицом к Скворцову. Вытаскивая пистолет из кобуры – застрял и не вытаскивался, пришлось дернуть с силой, – Скворцов сказал: