Его обуял ужас, он попробовал проложить путь кулаками, но перед ним стояла плотная стена живых тел, и он не мог и пальцем пошевельнуть, пока невидимые руки били его, рвали на нем волосы и одежду, чьи-то ногти впились в его лицо и разодрали рот — он чувствовал соленый вкус крови. Потом он рухнул на колени, его поволокли к выходу и вышвырнули на улицу. Он сразу поднялся на ноги и пошел прочь с таким достоинством, что толпа, собиравшаяся было посмеяться над ним, умолкла. Энтой подбежал к хозяину.
— Что случилось, дон Рафаэль?
— Ничего. Где коляска?
— Вон там, сеньор. Но вы ранены! У вас все лицо в крови.
— Пустяки, всего лишь царапины. Поди приведи сеньору. Мы едем домой.
Садясь в коляску, донья Лупе заметила, что лицо мужа окровавлено и одежда разорвана.
— Ну и вид, — рассмеялась она. — Что это с тобой? — И, так как он не отвечал, она предположила: — Может быть, у тебя и язык вырвали?
Дома, в спальне, стоя напротив мужа, она все еще была настроена весело.
— Что ты собираешься делать, Рафаэль?
— Хорошенько высечь тебя.
— Но за что?
— Ты вела себя как распутная женщина.
— Такая я и есть на самом деле. Если ты называешь это распутством, значит, я всегда была распутной, и высечешь ты меня или нет — это ничего не изменит, даже если ты засечешь меня до смерти.
— Я хочу, чтобы кончилось это сумасшествие.
— Неправда, ты хочешь отомстить мне за свои синяки.
Он вспыхнул:
— Как ты можешь говорить так, Лупе?
— Но это правда. Женщины задали тебе хорошую взбучку, и теперь ты хочешь выместить злобу на мне.
Плечи его опустились, и он сказал, сразу сникнув:
— Если ты можешь думать такое обо мне…
— А почему бы и нет? Думаешь же ты, что я распутная женщина!
— Да разве я могу быть уверен в том, что о тебе думаю? Я не сомневался, что знаю тебя как себя самого, а сейчас ты так далека от меня…
— И тем не менее ты собирался меня высечь…
— Но я люблю тебя, уважаю…
— А если ты перестанешь уважать меня, ты перестанешь уважать и себя? Этого ты боишься?
— Я этого не говорил!
— Но почему бы не сказать? Ведь это правда. И ты сам это знаешь…
Он попытался возразить:
— Почему ты так думаешь?
— Потому. Ты должен это сказать или высечь меня. Выбирай. — Она вперила в него взгляд, и он опять почувствовал позорный страх — тот самый, который обуял его в церкви. Ноги стали ватными, и ему стоило неимоверных усилий не упасть.
Она ждала его ответа.
— Нет, я не могу тебя высечь, — выдавил он наконец.
— Тогда скажи! Скажи, что ты боишься потерять уважение к себе! — Она яростно сжала кулачки. — Зачем ты себя мучаешь? Все равно ты сделаешь так, как я велю!
Но он был упрям и еще не потерял способности сопротивляться.
— Ты же видишь, я раздавлен. Тебе этого мало? Мало, что ты довела меня до такого состояния?
Она была непреклонна.
— Пока ты не скажешь, мира между нами не будет!
Этого он не мог снести и медленно опустился на колени. Дыхание его стало неровным, пот струился по всему телу.
— Я обожаю тебя, Лупе, — сказал он бесцветным голосом.
Она жадно подалась к нему.
— Что? Что ты сказал?
— Что я обожаю тебя. Обожествляю. Воздух, которым ты дышишь, и земля, по которой ты ходишь, — святыня для меня. Я твой раб, твой пес…
Но и этого было недостаточно. Все еще сжимая кулачки, она сказала:
— Тогда подползи ко мне и поцелуй ногу…
Ни секунды не колеблясь, он рухнул на пол и, работая руками и ногами, пополз, как огромная агонизирующая ящерица, а женщина медленно отступала, не сводя с него глаз и раздувая ноздри; отступала до тех пор, пока не оказалась у окна, озаренная светом луны и вспышками молний. Тяжело дыша, она прислонилась к подоконнику, а он лежал ничком у ее ног.
Подобрав юбки, донья Лупе резко выбросила вперед обнаженную ступню. Он поднял влажное лицо, прижал пальцы ее ноги к разбитым губам, потом схватил ногу обеими руками и стал жадно целовать пальцы, икру, ступню, он целовал так жадно и страстно, что она откинулась на подоконник и закусила губу; по телу доньи Лупе пробегала дрожь, голова запрокинулась, распущенные волосы струились наружу, словно темная вода, а луна сияла ярко, как солнце, и духота сливалась с лунным светом.
Перевод с тагальского И. Подберезского
Франсиско Сиониль Хосе
Франсиско Сиониль Хосе родился в 1924 году в г. Росалес провинции Пангасинан. Во время второй мировой войны был санитаром, после войны решил посвятить себя медицине. Однако по совету своего учителя занялся журналистикой и вскоре завоевал репутацию способного журналиста, работал в Коломбо и Гонконге, редактировал ряд газет и журналов. В 1958 году Ф.-С. Хосе основал филиппинское отделение ПЕН-клуба, которым руководит и поныне. Зависимое положение, необходимость приспосабливаться к требованиям владельцев газет и журналов побудили его в 1966 году основать собственный журнал «Солидэрити», который пользуется известностью во всей Азии.
Ф.-С. Хосе первым из филиппинских литераторов установил связи с советскими писателями, активно сотрудничает с СП СССР, по приглашению которого неоднократно приезжал в нашу страну. Он является также владельцем книжного магазина (единственного в Маниле, где можно купить книги советских авторов на английском языке), ведущего культурно-просветительную работу. Там постоянно собираются писатели, художники, артисты, общественные и политические деятели, выступают зарубежные — в том числе и советские — гости. Роман Ф.-С. Хосе «Притворщики» и многие рассказы были опубликованы на русском языке.
Для творчества Ф.-С. Хосе характерна глубокая озабоченность судьбами филиппинской культуры. Он резко выступает против бездумного заимствования модных инноваций у бывшей метрополии Филиппин — США, которые губительно сказываются на самобытности и действенности филиппинской культуры и литературы. Вместе с тем он разоблачает местную правящую верхушку страны, сотрудничающую с империалистами США. Отсюда его интерес к жизни простого филиппинца, к его внутреннему миру, столь отчетливо проявившийся в предлагаемом рассказе. Достоинство Ф.-С. Хосе состоит в том, что ему удается в своем творчестве органически сочетать национальное с общечеловеческим, высокую художественность с идейной насыщенностью. Это делает его произведения близкими и понятными читателям всех стран.
И. Подберезский
Гора
В тот год стояла небывалая засуха. Участок на склоне горы, который мы засевали рисом и бататом, потрескался, а колосья риса поникли и завяли. Мне было тогда всего девять лет. Сколько я помнил себя, мы всегда жили на горе, и я относился к ней с благоговением. Даже в самые трудные времена мне казалось, что только здесь можно найти мир и покой, которых не было внизу. Совсем рядом с нашей хижиной на безлесном отроге росла папайя. Дед уверял, что это он посадил ее, но я думаю, что большая часть деревьев выросла здесь сама по себе — скорее всего, ветер да птицы занесли сюда семена.
Для деда гора всегда была чем-то враждебным, но, в конце концов, именно она давала нам все: еду, немного фруктов, дрова, а после полудня укрывала нас от беспощадного солнца.
Я не знаю, чего дед не выносил больше — гору, которую он не мог одоле'ть, или обезьяну, которую он не мог убить, — может быть, последнюю обезьяну во всей округе, потому что рядом уже не осталось лесов, и только верхушка горы была еще покрыта деревьями.
И вот мы с дедом поднимаемся на гору: он полон решимости во что бы то ни стало найти и прикончить обезьяну, таскавшую у нас из-под носа фрукты. «Иначе эта тварь погубит нас всех», — не раз говорил дед и, похоже, в конце концов убедил себя в этом. Я не совсем уверен, но мне казалось, что раз или два я видел это осторожное животное, которое мгновенно исчезало в ветвях деревьев.