И вдруг ясный и веселый голос:
— В лодку грузите медведя! Лодкой до переправы час хода, — ведь по течению придется плыть, начальник!
— Верно, комендант. А ты откуда здесь появился?
— С переправы иду в лагерь. Было дельце. Потом доложу, начальник.
— А лодка эта откуда?
— Геологов, гражданин начальник, — доложил бригадир. — Не наша. Вот доктора стрелок привез и опять же завтрак. Обратно поедет стрелок заболевший и доктор — ему к отбою надо пройти вахту. Документ у стрелка. Так что, — грузить медведя?
— Давай!
Это было нелегкое дело — затащить такую тяжесть в зыбкую плоскодонку и при этом не опрокинуться.
— Садись, Гурин. Лодку пусть приведет бесконвойный с переправы.
Пашка покосился на ледяную зеленую воду, быстро бегущую мимо со злобным ворчанием и плеском.
— Нет, начальник. Я не моряк, опрокинусь враз! А мине загибаться нет расчета: начальник оперчекотдела будущей весной меня за хорошую работу отправляет на Большую Землю. Слышали ведь? Тонуть на пару с энтим скотом я не согласен, недаром я старался два года, поняли?
— Да ну, не трусь, что там торговаться! Садись, Гурин!
— Ни-ни, начальничек! В энтом разе Пашка Мишке не товарищ! Нашим ворам я не планирую такое удовольствие: жизнь мине самому нужна!
— Зачем? В Красноярске опять бежать собираешься?
— А это уж как выйдет. Воля — она тянет хуже водки!
Пашка снял фуражку и провел рукой по светлым кудрям.
— Так-то. А доктора я прихвачу в лагерь с собой. Дайте бухало и евойный документ, и все будет в законе.
Так оно и вышло, потому что другого выхода не было: больной стрелок, сибиряк, туруханский житель, небрежно опираясь на весло, отчалил и, сделав красивую дугу по сравнительно тихой воде, вошел в быстрину и по клочьям пены понесся вдаль, а Пашка отдал мне тяжелый мешок с какими-то банками, сунул в карман наган и суровым басом скомандовал:
— Топай побыстрее, доктор, и не вертухайся. Дошло? Я шуток здесь на обожаю, обратно это себе заметь! Штоб лопатки твои были у мине перед глазами. По дороге разговорчики отставим. Понял? Марш!
И мы пошли: я — впереди, глядя в мокрую землю, с тяжелым мешком на спине и медицинской сумкой через плечо, он — сзади, с руками в карманах и в фуражке на затылке. В его синих глазах отражалась улыбчивая лазурь неба.
По прямой линии идти было недалеко, — километров пятнадцать. Но нам предстояло пробираться по мокрой долине между двумя рядами невысоких сопок. Это был как бы коридор, тянувшийся с востока, от реки, на запад, — к заводу, городу и дальше через болотистую прибрежную полосу к Енисею и к речному и океанскому порту Дудинке.
Прошлой зимой я работал на железнодорожном пикете до начала весны, когда меня поспешили опять сунуть в загон. Тогда я успел рассмотреть прибрежную тундру — унылую ровную топь, похожую на наши большие болота. Но коридор, по которому мы теперь быстро шли, был совсем другим: весной он служил огромной сточной канавой для грандиозного количества талой воды. Сначала превращался в проточное озеро, потом вода стекала в обе стороны, здесь и там начинали проступать перешейки, их делалось все больше и больше, они покрывались травой и цветами и казались тысячами нарядных мостиков, разделяющих тысячи зеркальных стоячих прудов — больших и маленьких, самых диковинных очертаний, но всегда спокойных, как зеркало. Издали они казались синими, вблизи — черными, как бархат, покрытый зеркальным стеклом. Идешь по такому перешейку, камни скользят под ногами, и невольно с опаской косишься направо и налево воды не видно, она совершенно прозрачна. Под ней — слой намытого весною ила. Как глубок слой ледяной воды? И слой ила? Метр? Два? Двадцать? Непонятно… Черные дыры невозмутимо и пристально смотрят пустыми глазами на проходящих путников. Смотрят. И ждут.
— Что у тебя там в банках, Пашка? Все ребра отдавили!
— Банки со взрывчаткой. Излишек от геологов несу в лагерь, сдать по описи. Хочешь курить?
— Нет.
— Ладно. Тогда давай без разговорчиков. Шагай.
Весной белые куропатки становятся серыми и приобретают голос — их свадебное воркование заключенные слышали не раз. Но теперь было лето, и изумрудная долина, будто посыпанная осколками синего стекла, казалась мертвой. В этот час рыба не плеснет в воде, ветерок замер… Ничего… Тихо… Только две фигуры безостановочно продвигаются вперед сквозь лучезарное сияние полярного дня: одна нагруженная, тяжело чавкает по грязи и неловко карабкается по ребрам выступающих из воды скал, другая, стройная и по-военному подтянутая, кажется молодым шалуном, для забавы легко прыгающим с камня на камень. Носильщик молчит и думает, охранник в сотый раз исполняет один и тот же цыганский романс, и лишь когда брызги грязи падают ему на ярко начищенные щегольские сапоги, он прерывает пенье и сквозь зубы рычит:
— Чтоб тебя зарезали, гадина!
Я сбросил мешок на камни и разогнул спину.
— Ну, куда теперь, Пашка?
Мы стояли на острых ребрах камней и оглядывали путь. Кругом нас была вода и тонкие перемычки — серые, зеленые, безумно цветастые и пышные. На нашем пути тянулась большая лужа, через которую вела неверная гряда камней, едва торчащих из-под мертвой, почти невидимой глади воды.
— Эх, гадское падло! А? И ведь смотри, доктор, дальше вроде дорога идет на подъем — перемычки шире и лужи меньше!
— Это самое низкое место, Пашка!
Мы перекурили. Пашка посмотрел на солнце.
— Обратно вечереть начинает: солнце уже низко. И в обход идти далеко. Надо спешить. Лезай вперед!
Я молча стал раздеваться.
— Чего это ты, доктор? А?
— Поплыву. По камням идти страшно, — можно сорваться.
— Эх ты, дрейфло! И вправду — фрайер! Овечье племя… Ну, валяй, валяй!
Я разделся, осторожно плюхнулся в воду, присев предварительно на корточки, и поплыл на боку, высоко подняв руку с ботинками и одеждой. Потом вернулся обратно. Тело, обожженное ледяной водой, стало малиновым.
— Ну как? Развязывать мешок? — спросил я, цокая зубами. — Так его не переправишь!
— Успеешь. Теперь пойду я. Ты опосля поволочешь мешок, не развязывая — будешь держаться рукой за камни. Понятно?
— Так раздевайся, я переправлю твои шмотки.
Пашка разделся, и я поплыл с его одеждой. Он сунул палец ноги в воду и вскрикнул:
— А холодно-то… Эх… И как ты, доктор, терпишь? Я не полезу, чтоб миня расстреляли!
Пашка надел сапоги и с наганом в руке стал осторожно продвигаться вперед, пробуя носком каждый камень и балансируя в воздухе руками.
— Ну, как?
— В законе! Я тебе покажу, что я есть за человек!
— Натуральный американец, Пашка?
— Природный советский вор!
В это мгновение что-то хрустнуло, сапог скользнул с камня, и Пашка боком повалился в воду. Серые разводы мути завитками пошли в толще совершенно прозрачной и потому невидимой воды. Бархатно-черное зловещее дно исчезло: теперь Пашка стоял по пояс в обыкновенной серой луже.
— Эх, студено! Скупался я, однако же, пр-р-р-равильно!
Гогоча и ругаясь, он стряхнул воду с нагана и одной рукой потянулся к гряде камней.
— А грязища-то какая поднялась! И копыт не вытянешь!
Поежившись и гогоча, он стал месить ногами отстоявшуюся на дне водоема грязь.
— Го-го-го! Умора, а, доктор: одну лопасть вытянешь, другая обратно увязнет!
— Тише, Пашка! Ты уходишь в воду!
— Как это?
— Тебя засасывает!
Он притих, наклонил голову и стал наблюдать. Серые клубы взбаламученного отстоя медленно изгибались в воде, розовое молодое тело кричаще выделялось на этом могильном фоне. Синие рисунки татуировки лезли в глаза. Под пупком была дугой вытатуирована надпись: «Все отдам за горячую е…» Конец слова уходил в воду, потом исчезло и предшествующее слово. Черная вода проглотила всю надпись и добралась выше, до изображения игральной карты, бутылки и голой женщины в кольце слов: «И вот что нас губит!» Минута — и вода коснулась Пашкиных сосков и наколотых над ними револьвера, дыма и летящей пузатой пули с подписью: «Смерть всем гадам!»