XVI
Спиру Василиу давно уже приучил себя не обижаться, когда ему давались приказания тоном, которого в прежнее время он ни за что не снес бы — в особенности от такого человека, как начальник рыболовной флотилии. Дело в том, что начальник флотилии был человек простой, бывший матрос, а Спиру Василиу был сыном богатых родителей и окончил мореходное училище в Ливорно, выпускавшее офицеров торгового флота. Революция выбила его из колеи и сделала мелким служащим, а бывшего матроса — превратила в начальника морской рыболовной флотилии. «Ничего не поделаешь, — думал Василиу, — жить надо». Поэтому он безропотно слушался, в надежде, что настанет наконец день, когда можно будет выпустить когти и отомстить начальнику. А пока что нужно было терпеть и служить. Он, в общем, ничего не имел против того, что дело шло скверно, что люди разгильдяйничали, что выход флотилии задерживался. Ведь каждый день задержки стоил десятки тонн рыбных консервов. «Невелика беда, — злорадствовал Василиу, — или, может, даже тем лучше! Зачем им понадобилось столько рыбы? Какое ему, Василиу, дело до того, что производство страдает?»
Но собирать рыбаков ему все-таки пришлось. Этого требовала служба; потеряв место, можно было помереть с голоду, пока найдешь другое. Василиу отправился разыскивать людей по ближайшим к порту улицам, заранее соображая, в каких харчевнях и корчмах их скорее всего можно найти. В первой на его пути — пустой, убогой, холодной, полутемной корчме с одной лампой, хромыми табуретами, сухой стойкой и грязными плакатами на сырых стенах — хозяин встретил его почтительно и мрачно:
— Здравия желаю, господин капитан… Были, выпили что было — и ушли… У нас на сегодня водка кончилась. Завтра еще получим… Куда? — Попробуйте поискать у Панаитаке…
В харчевне Панаитаке сидевшая за кассой женщина с оливковой кожей, непомерной длины носом и жалким пучком волос на затылке, посмотрела на него грустными, черными глазами. Она показалась ему похожей на большую ворону, но во взгляде ее он прочел ту же растерянность и то же любопытное внимание, с которым обычно смотрели на него женщины. Спиру Василиу улыбнулся, сверкнув крупными, белоснежными зубами, и повернулся к самому хозяину. Панаитаке поднял руки в знак неведения:
— Заходили… У меня ничего не было… Обругали меня и ушли… Может, — в государственный ресторан.
В ближайшем ресторане заведующий принял Василиу более чем сухо:
— Я попросил их покинуть зал. Они скандалили. Полюбуйтесь!
Он показал на разбитое зеркало.
— А скандала я допустить не могу. Здесь государственный ресторан, а не кабак.
Василиу отправился дальше. Даниловские рыбаки побывали повсюду и отовсюду ушли с руганью и пьяным смехом, предоставляя оскорбленным официантам, корчмарям и содержателям столовок подбирать пустые бутылки и проверять счета, — среди суматохи, поднятой беспокойными гостями немудрено было и обсчитаться. Проходив битых два часа по улицам, по которым крепкий ветер гонял целые смерчи пыли, мусора и бумажек и заставлял Василиу плотнее кутаться в свою слишком тонкую шинель, он наконец нашел их. В этом, по крайней мере, убеждал его шум голосов, доносившийся через закрытую дверь, маленькие, запотевшие окна и дощатые стены какой-то лачуги с ржавой железной крышей. Открыв дверь, он попятился от ударивших ему в нос густого табачного дыма, испарений, запахов крепкой водки и рыбацкой одежды. Вся ватага была налицо: и Емельян Романов, брат которого утонул в море, и Ермолай Попов, и Фома Афанасьев, и Симион Данилов, брат Прикопа, и другие — один другого плечистей и здоровее, одни с русыми, другие с рыжими бородами, одни с серыми, другие с голубыми, посоловевшими от водки глазами. Та же водка щедро раскрасила их расплывшиеся в неудержимо веселой улыбке лица с сиявшими, как фонари, щеками и носами.
— Смотрите, ребята: он самый и есть! — кричал Емельян, сдвигая на затылок смятый картуз и показывая толстой, заскорузлой рукой на парня, про которого Спиру Василиу думал, что он стоит, но который в эту минуту поднялся с табуретки и вырос еще на полметра.
Парню было на вид лет двадцать. Он был необыкновенно высок ростом, плечист и хорош собой. Крупные, длинные руки его неуклюже двигались; в прозрачных, как вода, глазах светилась кротость; румяное, загорелое лицо и вьющиеся волосы делали его похожим на двенадцатилетнего подростка, неожиданно вытянувшегося на целую голову выше всех бывших тут взрослых рыбаков. Вся эта буйная компания сидела, облокотившись на столы и сложив на пол, рядом с собой, сундучки, котомки и прочие пожитки, через которые хозяину каждый раз приходилось шагать, поднимая ноги, как журавлю, чтобы не споткнуться и не упасть.
— Он самый! — кричал Емельян. — А ну-ка, Косма, рассказывай, как было дело!
Великан, видимо, мучился, стараясь что-то сказать, но не произнес ни одного звука.
— А нет, так я вам расскажу! — не унимался Емельян. — Возвращались мы с поля: я с бабой да меньшой мой. Прыгнул я, по своей надобности, с телеги и за куст. Вышел и бегу — своих догоняю. Вдруг вижу — стоит кто-то, невысокий, у самой дороги. Подбегаю — оказывается вовсе никто не стоит, а этот вот самый сидит и ноги в канаву свесил… Погодите, черти, чему обрадовались? На коленях у него — новые брюки; сидит он, значит, и на них смотрит. Верно, Косма?
— Верно, — подтвердил парень.
— Да перестаньте вы ржать-то, а то забуду… Ишь как вас развезло! Нализались и раскисли, как бабы! Ну, слушайте, что ли! Подхожу я к нему: — «Что, — говорю, — ты тут делаешь?» Он смотрит на меня, а сам смеется. «Чего смеешься, — говорю, — что у меня, сажей, что ли, морда вымазана?» — «Не над тобой, — отвечает, — смеюсь». — «А над кем же?» — «Ни над кем, — говорит, — так, сам по себе смеюсь». Посмотрел я на него и думаю себе: «Тикай отсюда, Емельян, подобру-поздорову, парень-то этот, кажется, в рассудке помешался». А он, знай, смеется — да как! — словно железо зубами перегрызть хочет, упаси боже от такого смеха… Однако я не ушел: «Парень молодой, думаю, может, тоска его одолела или, бог его ведает, горе у него на душе какое!» — «Эй, — говорю опять, — чего смеешься?» — «Я, — отвечает, — и сам не знаю — уж больно мне на людей смешно». — «Как, — спрашиваю, — на людей?» — «Да так, — говорит, — дядя — не знаю как тебя величать…» — «Емельяном». Тут, вижу, уперся он локтями в землю да как захохочет, как затрясется. И заметьте, не так, как раньше, — веселее, прямо пропадает парень, слезы по щекам от смеха текут…»
В корчме настало молчание. Никто не замечал Василиу. Повернув головы в сторону Емельяна, рыбаки с напряженным вниманием смотрели на Емельяна и на молодого великана, предчувствуя, что после такого вступления непременно последует что-нибудь особенно занимательное.
— «Говори, — осерчал я, — чего смеешься?» — продолжал рассказчик. — «Видишь, — отвечает, — дядя Емельян, брюки?» — «Вижу, — говорю, — как не видеть. Новые они у тебя, городские». — «Хороши, — говорит, — новые, когда им двенадцать лет», — «Как, — удивляюсь, двенадцать лет?» — «А вот так, — говорит, — ровно двенадцать. Я у одного хозяина двенадцать лет в работниках жил — поступил восьмилетним мальцом, а уволился вчера: итого двенадцать годов. Прихожу я к нему вчера и говорю: — «Так и так, дядя Ефтихий, мне ремеслу учиться надо, дай мне расчет». — «Какой, — говорит, — расчет? Нешто я тебя не кормил, не растил?» — «Брось, — говорю, — это. На тебя полагался я, без портков, в одной рубахе, я у тебя ходил — за скотиной по болоту, где змеи живут; яйца чернушечьи из камыша таскал, зелененькие такие, полагаясь на вашу заботу, — и ел. На тебя надеялся…» Хозяин мой тут сразу поскучнел: «Эх, — говорит, — ну и народ нынче пошел, никакой от него благодарности не видишь. Ты, Косма, денег хочешь? На, получай и ступай себе с богом». Дал он парню денег; тому, после болота-то, много показалось. Снял шапку, спасибо сказал и пошел. Приходит в город, хочет одежи купить. Ну ему на пару брюк и хватило… Вот они, брюки эти самые, смотрите, ребята!