— Вот поэтому мы и пришли, товарищ секретарь, — закончил Николау. — Собирались было написать областному комитету письмо, но потом решили, что лучше зайти лично.
— Я не понял: вы — делегация от команды или вы говорите только от своего имени?
— Только от своего имени, — сказал боцман.
Наступило неловкое молчание. Моряки переглянулись и выжидающе посмотрели на секретаря.
— Нас здесь двое, — сказал Николау, — но большинство членов нашей парторганизации того же мнения, что и мы, только они запуганы.
— Боятся, — подтвердил боцман.
— Кого? Партии? — с недовольным видом спросил секретарь.
Моряки смущенно молчали. Нельзя было сказать, что люди потеряли доверие к партии. Да это было бы и неверно. Тут было другое…
— Видите ли, — начал объяснять Николау, — партии они, собственно, не боятся, но просто сбиты с толку… Некоторые даже начали думать, что то, что делается у нас, и есть партийная работа… Дрязги, сведение личных счетов, критика по пустякам, никакой партийной учебы, никакой заботы о производстве…
— Как? Разве у вас не обсуждаются вопросы производства? Однако мы регулярно получали отчеты о деятельности.
— Для отвода глаз, — сказал боцман.
Он сидел, стиснув челюсти, с трудом выговаривая, словно выжимая из себя слова, — скажет и снова замолчит. Второй секретарь обкома посмотрел на него, ожидая, не прибавит ли он еще чего-нибудь, но Мариникэ ничего больше не прибавил. Опять заговорил Николау:
— Отписываются формально. Производству от этого не легче. Если оказывается, что оно хромает, всегда находятся объективные причины — обвинят инженеров треста и готово… Потом опять начинаем критиковать друг друга за всякие мелочи… Настроение у людей подавленное, и вообще атмосфера на корабле не та, что нужно, товарищ секретарь…
Бывший горняк долго, в раздумье, глядел на своих собеседников. «Я ведь не моряк, — думал он с горечью, — и не рыбак. Однако у них тоже своего рода предприятие, со своей спецификой, конечно, но предприятие производственное, со всеми проблемами, свойственными производству…»
Пока все это еще очень неясно. Но факт, что эти люди нуждаются в помощи.
— Хорошо, — наконец сказал он, — благодарю вас за то, что вы осведомили областной комитет… Мы вам поможем и даже очень скоро.
Моряки внимательно посмотрели на секретаря. «Что с ними? — недоумевал между тем секретарь. — Может быть, они чего-нибудь не договаривают? Может быть, они сами не разбираются в положении? Специфика спецификой, море морем, но ведь здесь — живые люди, а людей он знает — и чувствует, что здесь что-то не то… Непременно нужно им помочь…»
— Мы вам поможем, — повторил он просто.
Моряки также просто встали, пожали ему руку и ушли.
* * *
Теперь Николау сидел против Прикопа Данилова и всем своим существом чувствовал, что тот его ненавидит.
И действительно, Прикоп его недолюбливал. Он недолюбливал старшего помощника капитана Николау, который сидел теперь в узкой душной каюте, где стоял покрытый красным стол и шкаф с книгами, а на стене висели портреты вождей. Нет, Прикоп не любил Николау и с удовольствием наблюдал, как у маленького, толстого первого помощника выступила на лбу испарина, как взъерошились волосы и как смирно сидит он на стуле, обиженный, доведенный до бешенства, но не смеющий повысить голоса, как это было в его обычае. Не любил Прикоп и капитана Хараламба. Он вообще не любил людей с золотыми нашивками на рукавах. Многие из них были простыми людьми, такими же, как он; многие начали со швабры, служили когда-то простыми матросами на тех же судах, где впоследствии, дожив до седых волос, они получили командные должности. Но Прикоп ненавидел их какой-то тупой, безжалостной ненавистью. Какое дело было ему до того, кем они были раньше и что они были за люди: хорошие или плохие. Главное то, что они приказывали, пользовались властью, говорили: «Сделай то-то», — и приходилось подчиняться. А подчиняться Прикоп не любил. Убежав из дому, он, правда, попал в такое положение, что ему все-таки пришлось подчиняться, — чтобы не умереть с голоду, но делал он это стиснув зубы и лишь в ожидании того блаженного времени, когда сам он получит право повелевать. Вот тогда уж он будет жать, топтать каблуками, давить… Ему непременно хотелось получить какую-нибудь власть. Он никогда не думал о том, какую именно — лишь бы это была власть. О ней мечтал он еще с детства, когда жестоко избивал бедного Семку — отцовского мальчишку на побегушках. Другие мальчики побаивались его и Симиона, хотя больше потому, что их отцам внушал опасение Евтей: сами они — Прикоп с Симионом — были не бог весть какими богатырями. Так рос Прикоп. Понятия эти вошли ему в плоть и кровь. Поэтому он ненавидел людей, которые знали больше чем он, которые приобщились к наукам, изучили математику, астрономию, мореходство, морской устав. Неужто этого было достаточно, чтобы командовать им, Прикопом Даниловым? Но разве было в целом свете хоть что-нибудь, чего было достаточно для этого? Пускай хоть сам господь бог сойдет с небес с золотыми нашивками на рукаве — Прикоп Данилов научит его уму-разуму, покажет, как командовать судном и людьми!
С самого 1944 года он только и делал, что учил уму-разуму командный состав. Коммунисты, глядя на него, думали: «Парень — что надо! — работяга, бунтарь, ненавидит буржуев, чего еще?» Они ошибались, принимая за революционность то, что на самом деле было оскорбленной гордостью, тщеславием и врожденным стремлением к тиранству. Видя, что Прикоп, как цепной пес, кидается на всех, кто выше его, — это было в те годы, когда руководство, капитаны, пароходные общества — словом, все еще зависело от частных владельцев, — они решили, что у этого боевого, смелого парня высоко развито классовое сознание. Репутация эта оказала Прикопу большую услугу в последующие годы. Ему простили даже кулацкое происхождение: «Данилов человек не робкого десятка, зубастый, он отрекся от своего класса, у него рабочая хватка, он подойдет», — говорили коммунисты, которые должны были высказать о нем свое мнение и установить его положение в партии. Прикоп знал это, но лестное мнение о нем коммунистов ни на йоту не расположило его в их пользу: мрачный и скрытный, он оставался таким, каким он всегда был на самом деле. Но этого настоящего Прикопа никто не знал.
Никто не подозревал его в человеконенавистничестве, а между тем он действительно никого не любил. Недолюбливал он и третьего члена бюро парторганизации — Продана. У Продана была мужественная наружность, он говорил басом, был серьезен и молчалив. Это был лучший рулевой старшина на судне — не сегодня-завтра он мог выйти в боцманы. А возьмись Продан за учебу, он с легкостью стал бы лоцманом или даже помощником капитана — и начал бы командовать. Командовать им, Прикопом! Сам Прикоп учиться не мог, потому что его одолевал сон, как только он брал книгу в руки, а потому и дорога в командный состав была ему заказана. Прикоп это знал. Он не хотел сознаться в этом даже себе, но понимал все это какой-то темной клеткой своего мозга, откуда, как пламя из нечищеной, забитой сажей, печи, исходили и решения и злая, непреклонная воля. Как мог он любить людей? Он не мог и не хотел их любить; он не нуждался в них, тогда как они в нем нуждались и боялись его. А тех, кто в нем не нуждался и не боялся его, нужно было заставить и нуждаться, и бояться.
К тому же Прикоп презирал Продана за то, что тот был добрым человеком, то есть, по его понятию, дураком; презирал он и третьего помощника капитана Константина, потому что он был молод и застенчив.
Прикоп не любил даже Прециосу. Его раздражало, когда тот, высокий, тощий, с непомерно длинной шеей и маленькой головой, уродливый и глупый, садился рядом с ним со своей неизменной, болтавшейся в углу рта папиросой — сам Прикоп не курил. Не следует забывать, что Прикоп был родом из Даниловки, где мужчины глядят молодцами, где уважают ум — и даже хитрость — и презирают простаков. Нет, он решительно не любил Прециосу, хотя и работал с ним рука об руку, часто беседовал, рассказывал ему про свои морские похождения, старался повлиять на него, внушал мечты и желания.