‹1825› – ‹март› 1831 Жалоба Цереры[150]  Снова гений жизни веет; Возвратилася весна; Холм на солнце зеленеет; Лед разрушила волна; Распустившийся дымится Благовониями лес, И безоблачен глядится В воды зеркальны Зевес; Всё цветет – лишь мой единый Не взойдет прекрасный цвет: Прозерпины, Прозерпины На земле моей уж нет. Я везде ее искала, В днéвном свете и в ночи; Все за ней я посылала Аполлоновы лучи; Но ее под сводом неба Не нашел всезрящий бог; А подземной тьмы Эреба Луч его пронзить не мог: Те брега недостижимы, И богам их страшен вид… Там она! неумолимый Ею властвует Аид. Кто ж мое во мрак Плутона Слово к ней перенесет? Вечно ходит челн Харона, Но лишь тени он берет. Жизнь подземного страшится; Недоступен ад и тих; И с тех пор, как он стремится, Стикс не видывал живых; Тьма дорог туда низводит; Ни одной оттуда нет; И отшедший не приходит Никогда опять на свет. Сколь завидна мне, печальной, Участь смертных матерей! Легкий пламень погребальный Возвращает им детей; А для нас, богов нетленных, Что усладою утрат? Нас, безрадостно-блаженных, Парки строгие щадят… Парки, парки, поспешите С неба в ад меня послать; Прав богини не щадите: Вы обрадуете мать. В тот предел – где, утешенью И веселию чужда, Дочь живет – свободной тенью Полетела б я тогда; Близ супруга, на престоле, Мне предстала бы она, Грустной думою о воле И о матери полна; И ко мне бы взор склонился, И меня узнал бы он, И над нами б прослезился Сам безжалостный Плутон. Тщетный призрак! стон напрасный! Всё одним путем небес Ходит Гелиос прекрасный; Всё навек решил Зевес; Жизнью горнею доволен, Ненавидя адску ночь, Он и сам отдать не волен Мне утраченную дочь. Там ей быть, доколь Аида Не осветит Аполлон Или радугой Ирида Не сойдет на Ахерон! Нет ли ж мне чего от милой, В сладкопамятный завет: Что осталось всё, как было, Что для нас разлуки нет? Нет ли тайных уз, чтоб ими Снова сблизить мать и дочь, Мертвых с милыми живыми, С светлым днем подземну ночь?… Так, не все следы пропали! К ней дойдет мой нежный клик: Нам святые боги дали Усладительный язык. В те часы, как хлад Борея Губит нежных чад весны, Листья падают, желтея, И леса обнажены: Из руки Вертумна щедрой Семя жизни взять спешу И, его в земное недро Бросив, Стиксу приношу; Сердцу дочери вверяю Тайный дар моей руки И, скорбя, в нем посылаю Весть любви, залог тоски. Но когда с небес слетает Вслед за бурями весна: В мертвом снова жизнь играет, Солнце греет семена; И, умершие для взора, Вняв они весны привет, Из подземного затвора Рвутся радостно на свет: Лист выходит в область неба, Корень ищет тьмы ночной; Лист живет лучами Феба, Корень – Стиксовой струей. Ими та́инственно слита Область тьмы с страною дня, И приходят от Коцита С ними вести для меня; И ко мне в живом дыханье Молодых цветов весны Подымается признанье, Глас родной из глубины; Он разлуку услаждает, Он душе моей твердит: Что любовь не умирает И в отшедших за Коцит. О! приветствую вас, чада Расцветающих полей; Вы тоски моей услада, Образ дочери моей; Вас налью благоуханьем, Напою живой росой И с Аврориным сияньем Поравняю красотой; Пусть весной природы младость, Пусть осенний мрак полей И мою вещают радость И печаль души моей. Март 1831
Суд божий над епископом[151] Были и лето и осень дождливы; Были потоплены пажити, нивы; Хлеб на полях не созрел и пропал; Сделался голод; народ умирал. Но у епископа милостью неба Полны амбары огромные хлеба; Жито сберег прошлогоднее он: Был осторожен епископ Гаттон. Рвутся толпой и голодный и нищий В двери епископа, требуя пищи; Скуп и жесток был епископ Гаттон: Общей бедою не тронулся он. Слушать их вопли ему надоело; Вот он решился на страшное дело: Бедных из ближних и дальних сторон, Слышно, скликает епископ Гаттон [152]. «Дожили мы до нежданного чуда: Вынул епископ добро из-под спуда; Бедных к себе на пирушку зовет», — Так говорил изумленный народ. К сроку собралися званые гости, Бледные, чахлые, кожа да кости; Старый, огромный сарай отворён: В нем угостит их епископ Гаттон. Вот уж столпились под кровлей сарая Все пришлецы из окружного края… Как же их принял епископ Гаттон? Был им сарай и с гостями сожжен. Глядя епископ на пепел пожарный, Думает: «Будут мне все благодарны; Разом избавил я шуткой моей Край наш голодный от жадных мышей» [153]. В замок епископ к себе возвратился, Ужинать сел, пировал, веселился, Спал, как невинный, и снов не видал… Правда! но боле с тех пор он не спал. Утром он входит в покой, где висели Предков портреты, и видит, что съели Мыши его живописный портрет, Так, что холстины и признака нет. Он обомлел; он от страха чуть дышит… Вдруг он чудесную ведомость слышит: «Наша округа мышами полна, В житницах съеден весь хлеб до зерна». Вот и другое в ушах загремело: «Бог на тебя за вчерашнее дело! Крепкий твой замок, епископ Гаттон, Мыши со всех осаждают сторон». Ход был до Рейна от замка подземный; В страхе епископ дорогою темной К берегу выйти из замка спешит: «В Реинской башне спасусь» (говорит). Башня из реинских вод подымалась; Издали острым утесом казалась, Грозно из пены торчащим, она; Стены кругом ограждала волна. В легкую лодку епископ садится; К башне причалил, дверь запер и мчится Вверх по гранитным крутым ступеням; В страхе один затворился он там. Стены из стали казалися слиты, Были решетками окна забиты, Ставни чугунные, каменный свод, Дверью железною запертый вход. Узник не знает, куда приютиться; На пол, зажмурив глаза, он ложится… Вдруг он испуган стенаньем глухим: Вспыхнули ярко два глаза над ним. Смотрит он… кошка сидит и мяучит; Голос тот грешника давит и мучит; Мечется кошка; невесело ей: Чует она приближенье мышей. Пал на колени епископ и криком Бога зовет в исступлении диком. Воет преступник… а мыши плывут… Ближе и ближе… доплыли… ползут. Вот уж ему в расстоянии близком Слышно, как лезут с роптаньем и писком; Слышно, как стену их лапки скребут; Слышно, как камень их зубы грызут. Вдруг ворвались неизбежные звери; Сыплются градом сквозь окна, сквозь двери, Спереди, сзади, с боков, с высоты… Что тут, епископ, почувствовал ты? Зубы об камни они навострили, Грешнику в кости их жадно впустили, Весь по суставам раздернут был он… Так был наказан епископ Гаттон. вернуться Перевод одноименной баллады Ф. Шиллера, в основу которой легли античные мифы. Жуковский вслед за Шиллером психологизировал их, усилив гуманность материнской любви. Он внес в интерпретацию античности христианские мотивы (античному сознанию, например, чуждо представление о сошествии светлого духа в ад и о конце ада, тогда как у Жуковского читаем: «Там ей быть, доколь Аида не осветит Аполлон…»; Шиллер здесь более точен: он лишь намечает христианскую тему и говорит о лучах зари). Характеризуя переводческую работу Жуковского, В. Г. Белинский не однажды обращался к «Жалобе Цереры»: «Творчество в духе известной поэзии, жизнию которой проникнулся поэт, есть уже не список, не копия, но свободное воспроизведение… соперничество с образцом. Для доказательства достаточно указать на „Торжество победителей“ и „Жалобу Цереры“ – пьесы Шиллера, так превосходно переданные по-русски Жуковским. Эллинская речь исполнена в них эллинского духа; пластические образы классической поэзии дышат глубокостию и простодушием древней мысли…» В другом месте критик повторил свою оценку: «Я не умею ничего лучше представить себе его (Жуковского. – В. К.) переводов: „Торжество победителей“ и „Жалоба Цереры“; если б Жуковский перевел только их – и тогда бы он составил себе имя в нашей литературе». вернуться Перевод одноименной баллады Р. Саути, в основу которой легло средневековое предание о скупом и жестоком архиепископе города Метца Гаттоне (Hatto), жившем во времена Оттона Великого (912–973). Это предание было известно и в России: его первое русское переложение в стихах – «Казнь за сожжение нищих» – сделал Симеон Полоцкий и включил в сборник «Вертоград многоцветный». Перевод Жуковского существенно отличается от подлинника в ритмическом и стилистическом отношениях. вернуться Слышно, скликает епископ Гаттон… – В неурожайный 914 год архиепископ Гаттон, по преданию, созвал голодных и сжег их в амбаре. вернуться Край наш голодный от жадных мышей. – При сожжении голодных Гаттон сравнил их с мышами. За это, согласно легенде, он сам был съеден мышами в замке, расположенном на острове посреди реки Рейна. Указано, что некоторыми чертами (образностью, ритмом, расположением дактилических стоп в строфе) баллада Жуковского близка Некрасову, в частности стихотворению «Несжатая полоса» (ср.: «Были и лето и осень дождливы…» – «Поздняя осень. Грачи улетели…»). |