Он сказал:
— Теофил, Интерпол имеет на меня зуб. Наверное, я, по их мнению, снял слишком много сливок. Банки ведут на меня охоту, будто я убийца какой, а всё из-за пары несчастных долларов. Я должен на какое-то время уехать на родину, пока они здесь не угомонятся. Все идиоты, у которых рыло на самом деле в пуху, бегут в Канаду. А я наоборот еду в Ротфлис, и ты поедешь со мной!
— В Ротфлис? — спросил я. — Что мне там делать, дядя?
— Посмотришь, — сказал он, — на те места, где из тебя сделали человека! И немного отдохнёшь от Джанис. С тех пор как ты с ней не расстаёшься, ты слегка одурел, утратил ясность мысли, только глаза таращишь да витийствуешь так, что ни слова не поймёшь!
— Уж если я и полечу в Польшу, так только с Джанис!
— Ни в жизнь! — сказал он. — Уж я позабочусь о том, чтобы твоя баба осталась дома!
Тем, что Джанис тогда не захотела поехать с нами в Польшу, я действительно был обязан моему дяде. Он сказал, заискивающим тоном:
— Послушай-ка, медсестра!
Потом он приставил к горлу свой голосовой генератор и продолжил по-польски:
— Джанис, позаботься немного о моём товарище Бэбифейсе! Ему очень даже может понадобиться медсестра. А за твои старания я привезу тебе из Польши хорошую поваренную книгу. От твоей вечной картошки фри и от гамбургеров у моего племянника скоро начнётся цинга! Теофил! Переведи!
Джанис пришла в ярость и вонзила обе пятерни в свою огненную гриву. Её синие глаза расширились и потемнели, как тучи перед летней грозой.
Как только я заикнулся про поваренную книгу, она перебила меня и сказала, что для Джимми жалко и кошачьего корма из баночки. Она сказала, что однажды видела, как он в пьяном виде заглотил целый кусок уже позеленевшей ветчинной колбасы, которую на следующее утро даже собака Бэбифейса не стала есть.
Джанис, которая не понимала ни по-польски, ни по-русски и уж тем более не поняла бы того, что творится в Ротфлисе, могла лишь догадываться, что у меня есть бесчисленные основания вернуться в эти края, да ещё с Джимми, который рано или поздно должен был возместить свои здешние долги, — а уж как он это сделает, никого не интересовало.
До самого нашего отъезда я видел Джимми только в хорошем расположении духа. Он радовался, что скоро ему больше не придётся разговаривать со своей газонокосилкой — по восемь часов в день вести безумные монологи по-белорусски.
Он предпочёл бы проводить все дни и ночи на своей софе, слушая музыку кантри и просматривая видеофильмы с Кларком Гейблом и Джоном Уэйном.
Доктор Лато так и не захотел выдать ему свидетельство о потере трудоспособности; если мой дядя кого-то по-настоящему и ненавидел, так этого врача, который ему постоянно твердил:
— Мистер Коронко, вы едите и пьёте за десятерых. Поэтому вам не стоит удивляться, что ваши кости плавают в жире! Пейте поменьше спиртного и займитесь хоть немного спортом!
Доктор Лато хорошо разбирался в болезнях своих земляков.
После этого мой дядя выхлопотал себе инвалидное кресло от благотворительной организации для иммигрантов и индейских резерваций. Он выезжал на нём в город и собирал милостыню.
Я часто задаю себе вопрос, действительно ли я живу в Америке. Впору просить Бэбифейса ущипнуть меня за мочку уха. Только увидев перед собой его краснокожую рожу, я поверю, что действительно когда-то эмигрировал за семь гор и океанов.
Нам было очень трудно объяснить нашим индейским друзьям, почему мы уезжаем в страну, в существование которой они не очень-то верили, считая её плодом нашего воображения: «Вармия и Мазуры — да где это, вообще?»
Бэбифейс плакал, когда я рассказал ему, что моей бабушке Гене, тёще дяди Джимми, исполнилось восемьдесят лет и что мы после девятилетнего отсутствия приглашены в Ротфлис на празднование её юбилея, что, конечно, было чистейшим враньём.
Первоначально мой дядя собирался рассказать Бэбифейсу, что мы летим на похороны его тёщи, от которой ему, Джимми-мухомору, осталось огромное наследство.
Такое наследство, что и говорить, было бы нам всем очень кстати.
В общем и целом всё, чем обладал Джимми, были мечты, которые он производил на свет беспрерывно, чтобы легче перенести свою канадскую горячку. Порой я и сам верил в то, что в один прекрасный день он разбогатеет; Бэбифейс тоже, он верил в Коронко и утверждал при каждом удобном случае:
— Вы, поляки, великие предприниматели и наши истинные белые братья!
— Хочешь, я их тебе покажу, твоих истинных белых братьев! — сказал я и однажды в воскресенье, незадолго до нашего отлёта в Европу, поехал с Бэбифейсом к польской церкви: там мы увидели, как мои земляки паркуют свои новые «форды» и «хонды», которые они с великим трудом оплачивали в кредит.
Я сказал:
— Посмотри на этих лицемеров, этих святош! Единственное, ради чего они приезжают в костёл, — это продемонстрировать свои кожаные куртки и меховые шубы и поспорить о том, у кого дороже мобильный домик и у кого больше дом. Они хвастаются своими детьми, которые в средней школе якобы получают только самые высокие оценки и в будущем непременно сделают большую карьеру в компьютерной области. Коммуникация — это у них волшебное слово. Коммуникация!
Но Бэбифейс не врубался; для него все они были просто верующие, которые выполняют свой долг, чтобы не рассердить Бога.
Я сказал ему:
— Таковы они, мои сородичи! Они стремятся говорить и выглядеть, как канадцы, которые чего-то добились. Но на самом деле они либо гробятся на тяжёлой физической работе, либо умирают по необъяснимым причинам от рака.
Эпилог
21
Гнутые вилки, стопки с водкой на донышке, тарелки с засохшими остатками еды, опрокинутые бутылки и пепельница с отбитым краем; раскрытая дамская сумочка, из которой злобно выглядывают ярко-красный тюбик губной помады и расчёска с выломанными зубами, — караул, где я?!
— Воды! Ведро воды! — с мольбой взывает кто-то. — У меня всё горит!
Я поднимаю голову: это мой дядя. Он ворочается на полу посреди танцевального пятачка. Он укрыт шерстяным одеялом; рядом с ним покоится безжизненное тело, которое ещё храпит.
— Езус Мария! — жалобно блеет Джимми. — Кто этот ужасный небритый мужик?
Я ещё до такой степени помрачён алкоголем, что сначала должен навести на резкость мою оптику, и только потом опознаю поселкового старосту Малеца и начинаю соображать, что здесь происходит. Шея у меня закаменела, я не могу ею шевельнуть. У меня жуткое похмелье. Оно нестерпимо.
Я с усилием поднимаю моё злоупотреблённое тело от стола и спотыкаясь иду к двери:
— Пока, дядя! Встретимся у бабушки Гени! У меня ужасное похмелье, мне надо немедленно в койку!
Я оставляю два этих проспиртованных полутрупа на дощатом полу, исцарапанном туфлями на шпильках, и выхожу наружу, где меня тут же подвергает экзекуции солнце.
На улице дети играют со щенком. Я слышу жаворонков и воробьёв в кронах тополей и на крышах крестьянских домов. Должно быть, сейчас уже полдень. Я пускаюсь в путь на улицу Коперника. Я ничего не могу вспомнить: что со мной было в минувшую ночь?
Прохожу мимо белого дорожного знака с указанием населённого пункта: «Червонка» — и вижу восточнопрусскую водонапорную башню и высокий холм с бункером в его чреве. На пыльной обочине сидит старик в тёмно-сером костюме и в берете. Он продаёт мёд, десять злотых за банку.
Меня он не замечает. Он мне нравится. Ни на что не жалуется. Просто сидит себе и поджидает свою десятку. Он старый человек без истории и без будущего, и это почему-то действует на меня успокаивающе.
На площади у вокзала стоят автобусы из Германии. Изгнанные когда-то из этих мест немцы и их дети из Лейпцига и Ганновера снова здесь.
Только один французский номерной знак нарушает прусский порядок. Мой дядя огнемётом отправил бы их всех в преисподнюю, если бы у него хватило на это мужества. Но здесь всем правит — как раньше, так и теперь — только валюта.