Мы идём.
Когда мы ехали на поезде из Франкфурта в Ротфлис, нам предстояла пересадка в Ольштыне, главном городе Вармии и Мазур. На перроне на нас набросились носильщики, они рвали чемодан у нас из рук, но мой дядя накричал на них по - белорусски, обругал их сукиными сынами и цыганами, которые не получат от него даже дохлого доллара.
— Неужели не видят, — негодовал мой дядя, — что мы в них не нуждаемся! Уж если мы в Америке смогли девять лет продержаться на плаву, то с этими стервятниками справимся без проблем.
И он радостно запел:
— Иф ю мейк ит дере ю мейк ит евривер…
Мы идём. Правая рука у меня онемела, и я перехватил чемодан в левую.
Джимми работает в Канаде садовником, а я кладу паркет, плитку, кафель и настилаю дощатые полы, поэтому на коленях у меня образовались роговые наросты, самые толстые во всём городе. Моя подруга Джанис — горничная в пятизвёздном отеле. Она собирает автографы знаменитых людей на открытках с видами. Только от Дэвида Копперфилда у неё уже целых три автографа.
Сейчас Джанис меняет в отеле постельное бельё, идёт от комнаты к комнате и ждёт звонка из Ротфлиса.
Джимми Мухомор улыбается, приостанавливается, полирует носовым платком свои ковбойские сапоги, причёсывает волосы, снова суёт расчёску в карман брюк — он хочет хорошо выглядеть, потом мы сворачиваем на улицу Коперника, и тут у меня начинают дрожать коленки. Я боюсь. Я не знаю, как посмотрю в глаза бабушке Гене. И что она мне скажет? А тётя Аня и все остальные? И кто я такой? Всё ещё мальчик из Ротфлиса? Или турист из Канады?
Мы долго стоим перед дверью, не решаясь постучать, звонка нет. Потом мы стучимся и подаём голос:
— Геня, Геня! Открывай! Американские дядюшки явились!
Когда дверь открывается, Джимми входит первым, а моя бабушка неожиданно начинает петь «Отче наш», да в полный голос, и тут распахивается дверь кухни — и к нам устремляется целая толпа народу, все нас обнимают и целуют, отставляют в сторонку наш чемодан — и вовсе никто не собирается нас убивать, никто нас не клянёт и не ругает. Я не рухнул, не опустился, обессилев, на стул и не заплакал, как это сделал Джимми, вытирая подступившие слёзы большим пальцем. Я не мог произнести ни слова и думал только о стеклянных лебедях: пережили ли они долгое путешествие, не облупилась ли позолота с их клювиков и не растопился ли шоколад. А потом подходит моя бабушка Геня и целует меня так, что я начинаю задыхаться, потом её сменяет поселковый староста Ротфлиса и ещё какие-то старики, которых я вообще никогда не видел, но они настойчиво утверждают, что знали меня ещё ребёнком. Тётя Аня подталкивает вперёд свою маленькую дочку, которая размахивает почтовой открыткой из Виннипега и выкрикивает:
— Мама! Папа! Американцы приехали!
Тётя Аня всегда набивала свой бюстгальтер ватой, чтобы никто не заметил, какие у неё маленькие грудки — величиной со сливу. Но зато она наконец вставила себе зубы, и теперь у неё во рту больше нет тёмно-коричневых провалов, которые она прикрывала рукой, когда смеялась. Теперь её улыбка сверкает золотом, а лицо сияет, как полная луна.
Не знаю только, как дядя переживёт тот факт, что она вышла замуж за поселкового старосту Малеца.
Я надеюсь, что Геня не выбросила тот чёрный аккордеон, на котором мой дядя играл когда-то на всех мыслимых деревенских праздниках. Я бегу в спальню Гени, встаю на табуретку и шарю рукой на платяном шкафу, который, должно быть, старше меня и Джимми, вместе взятых. Я придвигаю табуретку к дверце шкафа, чтобы рука дотянулась подальше, но мои пальцы впустую елозят по пыли. Где же аккордеон?
Бабушка заваривает нам чёрный чай, а поселковый староста наливает в стопки водку и разглагольствует о своей женитьбе и о своей дочурке, которую мы знаем по фотографии из письма тёти Ани.
— Дорогой друг! — говорит он моему дяде. — С моей свадьбой все получилось корректно как по гражданским, так и по католическим законам: Аня была твоей разведённой женой. Всё равно что вдова, ведь от тебя не было ни единого письма! Мы даже думали, что ты пропал без вести!
— Это бы вам пришлось как нельзя кстати! — сердится дядя, выпивает свою стопку и принимается грызть ногти.
Мы все топчемся в гостиной и не можем оторваться друг от друга, то и дело обнимаемся и начинаем заново здороваться.
Мы празднуем наш приезд. В доме есть щука и картошка в мундире. Геня, как всегда, отрезает голову щуки на уху единым взмахом ножа; от дяди Джимми я знаю, что чистить эту рыбу от чешуи полагается с благоговением, безупречно рассчитанными движениями — цак-цак, один ряд за другим, осторожно, чтобы не порезать шкуру. Не приведи Господь, чтобы это серое преосвященство окровенилось, даже если щука уже мёртвая, это я твёрдо усвоил от Джимми Коронко.
Геня накрывает в гостиной стол.
Мы наедаемся досыта и полны ожидания, что же ещё произойдёт со мной и с Джимми, которому приходит в голову мысль поиграть на своём старом аккордеоне.
— Куда вы подевали мой аккордеон? — вопит дядя.
Геня смеётся:
— Мы продали его русским на барахолке в Бартошице!
— Они здесь промышляют с тех пор, как открыли границу, — говорит Малец, — подсовывают нам дрянную водку, от которой можно ослепнуть! Хотят истребить нас при помощи своего чёртова спирта, коль уж за пятьдесят лет не смогли добиться своего коммунистической заразой!
Тетя Аня говорит:
— Коронржеч! Всё, что тебе принадлежало, мы выкинули на помойку, на самом деле ничего не осталось, а теперь тебе пора спать! Мы тоже поедем домой!
— Нет! Сейчас я буду петь! — снова орёт дядя.
Семейство Малец желает нам доброй ночи, в то время как дядя затягивает прощальную песню «Пусть все ангелы возьмут тебя под своё крыло». Он поёт ещё некоторое время, а потом удобно устраивается на раскладном диване, на котором Геня постелила ему на ночь. Он стягивает свои ковбойские сапоги, которые спёр в индейской лавке в Банфе с тем обоснованием, что индейцы должны носить мокасины. Сразу же вокруг начинает вонять — козьим сыром и пахтой; пора спать. Геня благословляет нас — совсем как ксёндз: осеняет нас крестным знамением и идёт на кухню, где ей ещё предстоит перемыть всю посуду. Она продолжает напевать песню про ангелов.
Нестерпима мысль, что я ничего не сделал для моей бабушки: скоро ей будет восемьдесят два, а она так и не видела ни от меня, ни от дяди Джимми никаких денег. Если бы я решился рассказать ей всё, что с нами было за все канадские годы, мне понадобилось бы много мужества, а главное — водки, которую я на дух не переношу. Вот дядя Джимми выхлебал её целые моря и озёра — столько же, сколько за это время выглотала таблеток тётя Аня.
У моего дяди нет детей, кроме разве что меня: ведь именно мне он показал, как ловить щуку. Он обучил меня всему, что связано с рыбной ловлей. Я давно уже не новичок в этом деле. Я профи и самостоятельно планирую охоту на этих зверюг — показываю им, кто есть над ними настоящий господин.
2
Вчера ночью, когда мы уже лежали в своих постелях и храпели, мы вдруг ненадолго проснулись, я сам не знаю почему, но мы проснулись оба разом, и дядя налил себе стакан минеральной воды. Он отпил глоток, а остальное вылил на пол.
Я просто сказал ему «спокойной ночи», а сам в это время думал о Гене, которая каждый вечер молится Богу. Мне почему-то не хватило сил противиться дядиной воле — после долгого перелёта и после поездки на поезде. Я сам не могу себя понять: то я его ненавижу, то снова бросаюсь к нему в объятия, и мне не мешают при этом его жирное брюхо и могучее сердцебиение, и даже молотки, стучащие в его голове — такой же большой и совершенной, как тыква! Да, его гениальные мысли произрастают из этой самой тыквы; бывает, мы начинаем с ним спорить, и иной раз, очень редко — как вчера, например, — он раскрывает свой блокнот для заметок и что-нибудь из него зачитывает — чаще всего какую-нибудь одну короткую фразу, например:
— Канада — большая страна; много снега.