— Ты его брось, — посоветовал я солдату.
— Бросить? — задумчиво сказал он. — Вещь-то ценная… А может, нас и не словят еще?.. Нет, я не брошу… кто знает, что у столяра оружие было? Не брошу… Он рубля три стоит. Пуля в нем есть… эхма! Как бы эту я самую пулю милому товарищу нашему в ухо выпустил! Сколько он, собака, денег огреб, — а? Анафема!
— Вот те и дочки Столяровы… — сказал я.
— Дочки? Какие? А, у этого. Ну, они вырастут, замуж-то не за нас выйдут, об них и разговору нет… Идем, брат, скорее… Куда нам идти?
— Я не знаю… Все равно.
— И я не знаю, и знаю, что все равно. Идем вправо: там должно море быть.
Мы пошли вправо.
Я обернулся назад. Далеко от нас в степи возвышался темный бугорок, а над ним сияло солнце.
— Смотришь, не воскрес ли? Не бойся, догонять нас не встанет… Ученый-то, видно, со сноровкой парень, основательно управился… Ну, и товарищ! Здорово он нас всадил! Эх, брат! Портятся люди, из года в год все больше портятся! — печально сказал солдат.
Степь, безмолвная и пустынная, вся залитая ярким солнцем утра, развертывалась вокруг нас, сливаясь на горизонте с небом, таким ясным, ласковым и щедрым светом, что всякое черное и несправедливое дело казалось невозможным среди великого простора этой свободной равнины, покрытой голубым куполом небес.
— А жрать-то хочется, брат! — сказал мой товарищ, свертывая папироску.
— Чего мы сегодня поедим, и где, и как?
Задача!
………………………………
На этом рассказчик — мой сосед по больничной койке — кончил свою повесть, сказав мне:
— Вот и все. Я очень подружился с этим солдатом, мы с ним вместе дошли до Карсской области. Это был добрый и опытный малый, типичный бродяга. Я уважал его. До самой Малой Азии шли мы вместе, а там потеряли друг друга…
— Вы вспоминаете иногда о столяре? — спросил я.
— Как видите или — как слышали…
— И… ничего?
Он засмеялся.
— А что я должен чувствовать при этом? Я не виноват в том, что с ним случилось, как вы не виноваты в том, что случилось со мной… И никто ни в чем не виноват, ибо все мы одинаково — скоты.
Ярмарка в Голтве[42]
Местечко Голтва стоит на высокой площади, выдвинувшейся в луга, как мыс в море. С трех сторон обрезанная капризным течением Псла, эта ровная площадь открывает широкие горизонты на север, запад и восток, и в южной части ее столпились в живописную группу белые хатки Голтвы, утопающие в зелени тополей, слив и черешен. Из-за хат вздымаются в небо пять глав деревянной церкви, простенькой и тоже белой. Золотые кресты отражают снопы солнечных лучей и, теряя в блеске солнца свои формы, — похожи на факелы, горящие ярким пламенем.
На восток раскинулась равнина обработанных полей — вплоть до горизонта пестреют квадраты, желтые и темные; среди них там и тут стоят пышные, зеленые левады, белые хатки прячутся в садах, дороги вьются меж хлебов, как змеи, стада вдали на выгонах — как игрушечные. На западе площадь крутым обрывом опускается к быстро текущему Пслу; его вода блестит на солнце серебром, на берегах стоят вербы и осокори; за Пслом опять поля до горизонта и опять на них куски яркой зелени, полосы созревшего хлеба и белые пятна хуторов. Хутора, в рамках из тополей и верб, — всюду, куда ни взглянешь… Густо засеяна людьми благодатная земля Украйны!
Над громадным пространством, тесно заставленным возами, тысячеголосый говор стоит в воздухе, знойном и пыльном. Всюду толкутся, спорят и «грегочут» «чоловiки», горохом рассыпаются бойкие речи «жiнок». Десять хохлов в минуту выпускают из себя столько слов, сколько, в то же время, наговорят трое евреев, а трое евреев скажут в ту же минуту не более одного цыгана. Если сравнивать, то хохла следует применить к пушке, еврея — к скорострельному ружью, а цыган — это митральеза. Черные лица, черные волосы и белые хищные зубы цыган так и мелькают в толпе; их характерная, гортанная речь трещит в ушах, — за ней не успеваешь следить. Их проворные движения и жесты красивы, но заставляют опасаться, быстрые темные глаза с синеватыми белками сверкают хитростью и нахальством. Ловкие, гибкие, они являются ласковыми лисицами басен и скалят зубы, как голодные волки. Четверо из них осаждают какого-то «чоловiка», уже сбитого с толку и растерявшегося под градом убедительных речей, осыпающих его немудрую голову. Он стоит среди них, усердно чешет затылок и тяжело соображает. У него на поводу молоденькая лошаденка. Ее осаждают оводы с таким же усердием и жаром, как ее хозяина — цыгане. Вокруг этой группы толпа, внимательно следящая за ходом сделки.
— Пiдождить!.. — говорит хохол.
— Не хочу! — восклицает цыган. — Что мне ждать: хиба ж я с того, что подожду, гроши зароблю? Я тебе говорю прямо, как перед богом: моя лошадь такая, что и сам полтавский губернатор на ней поехал бы, куда хочешь — хоть в Петербург! Вот на — какая моя лошадь! А что твоя? Только тем она на мою и похожа, что у нее тоже четыре ноги и хвост! А какой у нее хвост? Это стыд, дядько, стыд, а не хвост…
Цыган ожесточенно дергает лошадь за хвост, щупает ее всюду и руками и глазами и все говорит, говорит. Его товарищи пренебрежительно советуют ему:
— Э, брось! Что тебе хочется в убыток меняться? Вот дурной!.. Брось…
— В убыток? Ну, и буду меняться в убыток! Разве ж я моему коню и карману не хозяин? Мне человек нравится, и я хочу человеку доброе сделать! Дядько! Молитесь господу!..
Хохол снимает шапку, и они оба истово крестятся на церковь.
— Ну, господи, благослови! — восклицает цыган. — Берите ж моего коня и помните мое доброе сердце… Берите его и давайте мне пять карбованцев придачи… Вот и все!.. Кончено!.. Давайте руки…
Хохол из всей силы бьет ладонью по ладони цыгана и говорит;
— Два дам!
— Э! Четыре с половиной!
— Два!
Цыган так шлепнул по руке хохла, что тот потряс ею в воздухе и потом внимательно осмотрел свою ладонь, как бы удостоверяясь — цела ли?
— Четыре ровно!
— Два! — упорно стоит на своем хохол.
— Ну, — утомленно говорит цыган, — идите ж теперь к вашей жiнке и расскажите ей, какой вы дурень…
— Два! — говорит хохол.
— Вот что, — молитесь богу!
Снова молятся и снова бьют руки друг друга.
— Ну, берите же на свое счастье, мне в убыток: не хочу я с вас, добрый человек, лишних грошей брать, коли нет их у вас в кармане… Даете три с полтиной?
— Нi, — качает головой хохол, оглядывая лошадь цыгана, понурую и шершавую.
— Три с четвертью?
— Нi…
— Чтоб ваша жiнка сказала вам сто раз «нi», когда вы у нее борща попросите! Даете три гладких карбованца? И то не даете? Так берите ж за вашу цену… Э, пропали мои гроши и конь хороший!
Лошадей передают из полы в полу, и хохол уходит, ведя на поводу выменянную крупную рыжую кобылу, равнодушно переступающую разбитыми ногами. Морда у нее печальная, и уныло смотрят ее тусклые глаза на толпу людей.
Скоро хохол возвращается назад. Он идет торопливо, так что лошадь едва поспевает за ним; лицо у него сконфуженное и растерянное. Цыгане смотрят навстречу ему спокойно и разговаривают о чем-то на своем странном языке.
— Це дiло не законне, — покачивая головой, говорит хохол, подходя к ним.
— Какое дело? — осведомляется один из цыган.
— А це… Як же вы менi…
— А что мы тобi?..
— Пiдождить!.. Як же…
— А як же?
— Да пiдождить же!
— А чего ждать? Когда кобыла родит? Да ты ж, дядько, еще и не венчался с ней!
В толпе хохот. Бедняга хохол апеллирует к ней.
— Добрые люди — ратуйте! Воны менi беззубу коняку намiсто моiй зубатой намiняли!
Толпа не любит неловких так же, как и слабых. Она становится на сторону цыган…
— А де ж у тэбе очи булы? — спрашивает хохла сивый старик.
— Не вмiй з цыганами дiла! — поучительно заявляет другой.
Обманутый рассказывает, что он смотрел зубы у коня, но на верхние не обратил внимания, а из них три оказываются сломанными. Должно быть, коня когда-то сильно ударили по морде и сломали ему три зуба. Куда он годится такой? Он есть не может, — вон у него какой вздутый живот. Человека два-три из толпы начинают защищать хохла. Возникает гвалт, и громче всех кричит, не уставая, цыган…